Saturday, October 31, 2015

история как зона постоянного пересмотра/ Maria Stepanova, lecture

Мария Степанова, лекция «Время, назад: Современная Россия между прошлым и прошлым», отрывки:

Интересно было бы найти точку, в которой утопическое мышление сменяется антиутопическим, – это где-то начало 90-х, когда история ускорилась. Что этому сопутствует на уровне массовой культуры? Был недолгий этап, когда будущее виделось все еще в розовых тонах – консьюмеристский рай, где идея прогресса связана исключительно с изменением технической стороны жизни, будущее как «технически улучшенное настоящее». Яркий пример отражения этих тенденций в массовой культуре – трилогия «Назад в будущее», где настоящее, прошлое и будущее выглядит идентично, но в будущем еще есть полезные изобретения вроде летающих кроссовок. С конца же 90-х основная масса голливудских фильмов представляет будущее как антиутопию, в котором есть возможность выжить лишь немногим. Это будущее, от которого хочется бежать.
Что пугает нас в перспективе истории, в перспективе попадания в историю – в обоих смыслах этого слова? ХХ век слишком явно показал нам, чем этот прогресс кончается. И желанный порядок, исходя из того, что ничего лучшего не предвидится и дальше может быть только хуже, понимается как остановка, как стазис. А нынешняя ситуация мыслится как приемлемая. Таким образом, происходит подмена – заключается негласный общественный договор: мы готовы считать свое несовершенное государство приемлемым, для того, чтобы не стало хуже.

[...] тогда [в начале прошлого века] Россия буквально дышала этим воздухом: любой ценой изменить настоящее, действующий порядок вещей. Потому что настоящее так плохо, что любой поворот будет лучше, чем то, что дано сейчас. Как показывает наш общий опыт советского прошлого, реальность изменить можно. И это изменение оказывается страшным.
В недавно прочтенной мною статье психоаналитик с двадцатилетним стажем, с широкой выборкой анализируемых, на основании своего опыта выслушивания, снов увидела некоторое количество закономерностей. Один из снов, довольно типичный, мне кажется, много объясняет в нашей нынешней чувствительности. Девушке снится, что вышел новый закон о том, что все, кто теряют паспорт, будут расстреляны. Во сне она теряет паспорт, вся семья в шоке, но мама говорит: «Ты не волнуйся, расстреливать, наверное, не будут – только сошлют». И действительно, за ней приходят; мама, плача, собирает ей чемодан; она едет в скотском вагоне, идущем в Сибирь, за окном мелькает белое безмолвие – и думает: «Боже мой, я ведь всегда знала, что так и будет, что вся моя жизнь – это видимость, кажимость, не насовсем. Всегда знала, что я именно для этого рождена».
Это – один сон из сотен подобных. Два главных параметра этого сна – это глубокое недоверие к самой ткани реальности, к тому, из чего она состоит; реальность воспринимается как кажимость, и минимальное усилие может сместить ее, обнажая ее чудовищный реальный механизм. И второе – это глубокое недоверие к материнской фигуре, как ее ни понимать – к собственно матери, или родине-матери. И семья, и родина безропотно и даже с некоторым энтузиазмом сдает тебя на переваривание этому чудовищному механизму – это один из законов, на которых наша реальность зиждется.

Мне кажется, что за 25 лет, которые прошли с распада СССР, у нас окончательно утвердилась идея истории как зоны, которая подлежит постоянному пересмотру. У этого есть какой-то набор исторических объяснений – скажем, советская историческая наука понималась как монолог науки, который конструировался и предсказывался государством буквально по ходу речи в интересах момента. Советская историческая наука в результате этих манипуляций довольно быстро пришла к выводу о том, что если ты владеешь историей – ты всегда победитель. Следствием этого процесса стало глубинное недоверие к официальной истории, социологии и статистике. И параллельно с официальной историей потекла мало кем видимая река малой истории, устной, подземное биение конфликтующих с официальной историей семейных нарративов. В начале 90-х эти нарративы вышли на поверхность – и в этот момент эти две истории могли бы слиться, и дать что-то новое. Но произошло следующее: они не вытеснили друг друга и не смешались во что-то новое, а по-прежнему остались на положении параллельного текста. В результате прошлое стало зоной свободной интерпретации, зоной, которую можно понимать любым возможным способом.
[...] Теперь экспертом по любому вопросу может оказаться любой бродячий уличный конспиролог, просто потому что его видение процесса отвечает требованию политического момента. Он моментально делается экспертом, остается им в течение двух недель, а затем его снова можно разжаловать в уличные конспирологи.

[...] на сегодняшний день практически ни один из ключевых моментов нашей истории не является точкой общественного консенсуса. Его нет ни по поводу Петра I, ни по поводу революции 1917 года, ни по поводу Сталина и Хрущева, и даже по поводу Рюрика тоже теперь не со всеми согласишься. Каждый раз любой из важных моментов нашей истории оказывается предметом яростного спора, а, следовательно, не умирает, не дистанциируется и не отчуждается.
В терминах психоанализа можно говорить наших отношениях с историей как о процессе несостоявшейся сепарации. И, казалось бы, процесс этой сепарации было бы легко инициировать простым признанием того, что с нами произошло. А без этого признания историческая реальность не вполне существует, она взаимозаменяема – и, что более серьезно, территория истории в России перестает быть предметом точной науки, оказываясь предметом чистого вымысла. По сути, в нынешней России территория истории – это территория литературы.

Язык российских СМИ – это лоскутное одеяло, идеологический пэчворк, который дает возможность быстрого реагирования. То есть, сегодня мы пользуемся стилистикой советской прессы 70-х годов, вкрапляя туда отдельные фразеологизмы, слова, конструкции из немецкой агитпрессы 30-х. А завтра официальные СМИ уже используют язык 60-х с вкраплениями штампов 20-х. Речь идет об использовании целых стилистических пластов. Главное – это бесконечная изменчивость под требование момента.
Второе – это апроприация чужой речи, которая применяется без памяти о контексте и первичном значении. Мы все знаем массу примеров этому – «враги народа», «бандеровцы», Путин, который со слезами на глазах цитирует Лермонтова. При этом совершенно ясно, что он не помнит устройство текста, не помнит, о чем в нем идет речь. То есть цитата используется как самостоятельно существующий текст без памяти о его реальном контексте. Такого же рода все попытки представить Бродского и Мандельштама в качестве имперских поэтов – попытки заведомо обреченные. Но никого и не интересует долгосрочный успех, важно немедленное реагирование. Это схемы, которые быстро используются и быстро выбрасываются.

И, наконец, свойство неожиданно оценочное, но мне кажется, страшно важное в этой теме: это вранье. Когда у нас нет точного знания, нет экспертов, способных дать оценку происходящему, это дает возможность для отрицания самой реальности. Это значит, что правда и ложь, добро и зло, черное и белое как бы не существуют. Они бесконечно смешиваются и перетекают одно в другое в художественных, по сути, целях.

Мы оказались «вдвинуты» в современность, и при этом не можем ее описать, не прибегая к цитатам и неточным аналогиям. И это – главная проблема, которая взывает к решению.

Отрывки; источник

Sunday, October 25, 2015

Художница Кристина Мальман/ Christina Malman (1911-1959)

Кристина Мальман известна прежде всего как художница и карикатуристка, сотрудничавшая с изданием Нью-Йоркер (The New Yorker).


Родилась 2 декабря 1911 года в Англии. С двухлетнего возраста жила в США.

Кристина Мальман посещала Школу изящных и прикладных искусств Института Пратта (School of Fine and Applied Arts at Pratt Institute).

Её самые знаменитые работы легко узнаваемы: в большинстве своем это изображения женщин и девочек.

В Нью-Йорке проходило несколько выставок её работ.

Была женой Декстера Райта Мастерса (Dexter Wright Masters, 1909 –1989), редактора и писателя.

За свою короткую жизнь Кристина Мальман, помимо прочих работ, создала более 35 обложек и более пятисот иллюстраций для издания «Нью Йоркер».

Скончалась от редкого заболевания 14 января 1959 года в возрасте 47 лет.

Эпитафия на могиле художницы:

Here's the rain, that's to wash you
And the meadow roots to hold you tight,
Lie quiet, love.
Here's a robe of earth and a crown of dew.
For the shining face here's the mask of night
(And worms to circle the dancing feet
And a stone for where the wonder was)—
Lie quiet, sweet:
Here's the end of pain
And the flowers to bring you back again.

* * *
Christina Malman (1911-1959)
Christina Malman, best known as a cartoonist for The New Yorker, was born in England and moved to United States at the age of 2.
Her iconic images were well-known and distinguished by the figures of little girls and crowds.
Malman attended the School of Fine and Applied Arts at Pratt Institute.
She had several exhibitions in New York City. - source

Christina Malman Masters
Birth: Dec. 2, 1911 - Death: Jan. 14, 1959

Wife of Dexter Wright Masters; artist.
Epitaph:
Here's the rain, that's to wash you And the meadow roots to hold you tight, Lie quiet, love. Here's a robe of earth and a crown of dew. For the shining face here's the mask of night (And worms to circle the dancing feet And a stone for where the wonder was)-- Lie quiet, sweet: Here's the end of pain And the flowers to bring you back again.

Burial: Oakland Cemetery - Petersburg - Menard County - Illinois, USA
source
There was Christina Malman, who in her too-short life drew over thirty-five covers and more than five hundred drawings for the New Yorker. She died [in January 1959] of some rare disease at the age of forty-six.
Source: Cafe Society: The Wrong Place for the Right People - By Barney Josephson, Terry Trilling-Josephson

Saturday, October 24, 2015

Люди не должны быть «зачехленными». Венедикт Ерофеев, интервью для «Литературной газеты» (1990)/ Venedikt Erofeev, interview

«Литературная газета». 1990. №1, 3 января. С писателем Венедиктом Ерофеевым беседует корреспондент «ЛГ» Ирина Тосунян.

Собираясь на встречу с Венедиктом Ерофеевым, я уже знала, что писатель серьезно болен, говорить ему трудно, и неизвестно, получится ли разговор вообще.

В 1978 году я прочитала его повесть «Москва — Петушки», изданную там и бродившую по рукам здесь, и очень захотела что-нибудь узнать об авторе. Но даже среди моих коллег мало кто знал что-то о Ерофееве наверняка. Так, реяли по столице слухи...

Время шло, повесть «Москва — Петушки» переводили и издавали то на одном языке, то на другом за рубежами нашей родины, популярность Венедикта Ерофеева там оставалась стабильной. О его творчестве — в основном это были те же «Петушки» — создавались статьи и диссертации. Исследователи сходились на том, что Ерофеев — «образованный, тонко чувствующий, одаренный в языковом отношении писатель». И добавляли: «судьба его неизвестна»...

Неуловимый Ерофеев «выплыл» два года назад. Во время одной из встреч с Кавериным Вениамин Александрович рассказал мне об идее создания альманаха «Весть», одним из организаторов которого он был. В первом выпуске альманаха планировалась среди прочих вещей, не публиковавшихся ранее в нашей стране, и повесть «Москва — Петушки». Тогда это еще казалось невероятным: какая-то инициативная группа, альманах, да еще «Петушки», о которых одни говорят: «гениально», «бессмертно», другие — «безобразие»...

Между тем летом 1989 года «Весть»-таки увидел свет, повесть Ерофеева прочитали сотни тысяч советских читателей. Опубликовал ее с небольшими сокращениями и журнал «Трезвость и культура» (1988 год).

И вот я в гостях у писателя. Оказывается, все последние годы он живет в Москве. Вопросы, написанные мною, не понадобились, но беседы (их было несколько) проходили неровно, трудно. В доме то и дело толклись люди. Ерофеев вдруг оказался нужен сразу и газетчикам, и телевизионщикам, и издателям, своим и зарубежным. Дверь практически не закрывалась. Сам Ерофеев страдальчески улыбался и шептал: «Скажите, пожалуйста, зачем это нужно?..» Я, уже исписавшая пухлый блокнот, умиротворенно поддакнула: «Закройте просто дверь и всем отказывайте!» На меня глянули голубые кристальные детские глаза: «Но ведь тогда и вам нужно было бы отказать...»

Самое горячее желание, которое есть сейчас у Ерофеева, — это «перестать быть столь урбанизированным», уехать с женой в Абрамцево, где друзья им предоставили до весны дом, и жить и писать... Начаты и ждут своего завершения две пьесы — «Фанни Каплан» и «Диссиденты». Есть «куча идей, рассыпанных в тридцати с лишним записных книжках».

— Черновиками у меня забит стол, — говорит писатель, — вернее, их даже черновиками назвать нельзя, это еще что получится! «Фанни Каплан» почти готова и будет опубликована в журнале «Континент». Вторую — «Диссиденты» — собирается принять к постановке Театр на Малой Бронной. Это чистая комедия — и в прямом, и в переносном смысле. Действие происходит в 60-е годы в приемном пункте «бронебойной» посуды (нет лепажевых орудий, есть бутылки). Никто из героев не остается в живых, ни один, только подонки. Мне уже звонили, упрекали: мол, слушай, Ерофеев, зачем с таким материалом обращаться таким юмористическим образом? Или — в «Вальпургиевой ночи» всех убил, хотя бы здесь оставь несколько хороших людей в живых... А разве я убил?..

Пьеса «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» опубликована в апрельском номере журнала «Театр» за 1989 год, уже поставлена на сцене Театра на Малой Бронной и имеет немалый кассовый успех. Хотя сам автор считает, что «упростили ее до предела». Но, как известно, на авторов не угодишь. Пьеса непроста для восприятия (впрочем, то же можно сказать о повести «Москва — Петушки», эссе «Василий Розанов глазами эксцентрика») и непривычна по выбору места действия — сумасшедший дом. Ерофеев утверждает, что создавал драматургические произведения по принципам классицизма, только очень смешное. Не знаю, кто как воспринял ее, а меня буквально озноб бил, когда читала. Да и заключительные фразы не оставляют надежды: «Занавес уже закрыт, и можно, в сущности, расходиться. Но там, по ту сторону занавеса, продолжается все то же и без милосердия. Никаких аплодисментов».

Сейчас многие говорят, что они ничего не знали — в тридцатые, сороковые, пятидесятые, семидесятые... — ничего не знали. От тех проблем кто-то был далек, а кто-то использовал множество лазеек, чтобы отгонять от себя дискомфортные мысли. Кто же не был слеп? Старшее поколение? Те, кто прошел лагеря?.. Как традиционно привыкли считать — слепа была провинция. И в этой ситуации, когда многие не знали, а многие «не знали», кажется страшным, что юноша, вышедший из глухой глубинки (ну, если можно Заполярье считать глубинкой), оказался абсолютно зрячим. Он не мечтал о «светлой жизни», он требовал жизни нормальной, утверждая, что так жить, как сейчас, нельзя больше ни часа, ни минуты... Он и сейчас это утверждает.

Его критицизм настолько всеохватен, что у неопытного, неподготовленного читателя может вызвать шок и крики о клевете. Когда критикуешь все, даже будущие полумеры, тебя обязательно обвинят в клевете, потому что становится страшно, потому что такая критика ошарашивает и даже на какое-то время деморализует. Появляется обида на писателя: мол, указав на теневые стороны моей жизни, не указывает, каким способом нужно ее исправить.

Как же, он, Ерофеев, оказался в стане зрячих?
— Этого я сам не понимаю. И потом, не так рано я прозрел, только в десятом классе. А еще более — после поступления в Московский государственный университет.


Вопрос: В 1988 году в Лондоне был переиздан Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года. Это, пожалуй, единственный справочник, где рассказывается о вас. Несмотря на то, что автор, Вольфганг Казак, утверждает: это «перевод переработанного и расширенного немецкого издания 1976 года», сведения о писателе Венедикте Ерофееве, начиная уже с года рождения, приблизительные и во многом неправильные. Автор словаря пишет, что о Ерофееве «почти невозможно получить биографические сведения». Так давайте поможем следующему изданию литературного словаря. Процитирую несколько фраз из него: Ерофеев «очевидно некоторое время учился на историческом факультете Московского университета и во Владимирском педагогическом институте, по слухам, знает латынь, любит музыку. По имеющимся сведениям, он рано стал алкоголиком...»


На фото в центре: Веничка Ерофеев (слева) с сестрой и братом

В. Ерофеев: Ну что же! Родился 24 октября 1938 года. До окончания школы жил в городе Кировске Мурманской области. Папеньку сажали (у них это было принято — сажать) дважды, посадили — выпустили, снова посадили. Но важно, что в 1954 году отца освободили совсем. Мне он порассказал такое, что вам и не снилось. Знаете, что значит быть начальником железнодорожной станции, которую занимают то русские, то финны, то немцы, потом опять русские, финны, немцы... и при этом ухитряться исполнять свои обязанности? А я-то дурак, как видел в небе финские или немецкие самолеты — махал платочком и приплясывал. Мне было ровно три с половиной года. В конце концов отца объявили предателем Родины. Сейчас, наверное, это трудно понять...

Про МГУ я уже говорил, только добавлю, что учился по специальности «русский язык и литература». Но скоро меня «раскусили»...
Учился и во Владимирском пединституте, на том же факультете, так же отлично и недолго. Тихонечко держал у себя в тумбочке Библию. Для меня эта книга есть то, без чего невозможно жить. Я из нее вытянул все, что можно вытянуть человеческой душе, и не жалею об этом. А тех, кто с ней не знаком, считаю чрезвычайно несчастным и обделенным. Библию я знаю наизусть и могу этим похвалиться.
Спустя какое-то время книгу в моей тумбочке обнаружили, и началось такое!.. Я помню громадное всеобщее собрание института, ужас преподавателей и студентов. Мне этот ужас был непонятен...
А на улице ко мне подъехал черный лимузин, возвели меня на четвертый или пятый этаж какого-то здания и сказали: «Даем двое суток на то, чтобы вы, Ерофеев, убрались из нашей области».
Нужно сказать, что я тогда возглавлял группу ребят, которых почему-то назвали «попами». Так вот, с институтскими комсомольцами мы шли стенка на стенку, случалось доходило до рукоприкладства.
Из Владимира меня вывезли на мотоцикле, предупредив: «Берегитесь, Ерофеев, у всех, с кем вы знакомы, будут неприятности».
Что же до латыни, музыки и алкоголизма... С латынью ладил всегда. Я знаю ее дурно, но я в нее влюблен. Если бы меня спросили, в какой язык я влюблен, то выбрал бы латынь. Смею уверить, что этот ваш автор словаря ничего не понимает ни в музыке, ни в алкоголизме. В его стройную систему не укладывается, что можно одновременно и понимать толк в выпивке, и любить сложную музыку, и интересоваться делами в Намибии. Соединять это ему и не снилось.
Авторы статей обо мне упускают самое главное: я считаю, что люди вообще не должны быть «зачехленными».

— Вы сейчас щедро даете журналистам интервью. Многие ваши суждения, даже для нынешнего времени, непривычные, многие — сродни «Петушкам». И уже кое-кто говорит: это максимализм.
— До какой-то степени. Если живешь в такое максималистское время, отчего бы и не говорить максималистски? Но когда бы ни жил, надо во что бы то ни стало быть честным человеком.

— Однако любой писатель может считать свое время, в которое жил и живет, именно таким, экстремальным...
— Правильно, тому же Блоку казалось, что его время экстремальное, последнее. Все времена экстремальные, последние, и, однако, ничего не кончается. И поэтому главное — не надо дешевить. Говорят, к Блоку под конец его жизни хотели вселить красногвардейцев. По этому поводу Зинаида Гиппиус съязвила: жаль, если не вселят, ему бы следовало целых двенадцать. Я ее очень люблю, Зинаиду Гиппиус, и как поэта, и особенно как личность. Если бы я заполнял анкету «Кто из русских писательниц вам по душе?», долго рыскал бы в своей неумной голове и назвал бы ее.

— А из писателей-мужчин?
— Василий Розанов. Наконец-то его начали понимать и принимать. Я ведь о нем сказал еще тогда, когда даже упоминать это имя было нельзя.
Большое влияние оказал Гоголь. Если бы не было Николай Васильевича — и меня бы как писателя тоже не было. В этом не стыдно признаться. Немножко Мопассан, очень люблю его вещь «На воде». Но совсем не люблю Золя, не терплю бездушия, а в нем я это сразу определил. В ХХ веке — Кафка, которому я многим обязан, Фолкнер («Особняк»). Очень люблю Набокова. Никогда зависти не знал, а тут завидую, завидую... А из современников ощущаю духовную близость с могучим белорусом Василем Быковым.

— Но давайте вернемся к словарю. «В студенческие годы, — я продолжаю цитировать, — Ерофеев начал писать художественную прозу, ни разу на смог что-либо напечатать в СССР».
В статье есть и такие обороты: «...несколько его произведений считаются утерянными». Или «...рассказывают о других произведениях Ерофеева, например, о романе под названием "Шостакович", но тексты их не встречаются».
— Когда меня выгоняли из МГУ, я уже писал — чисто юношеские «Заметки психопата». Однокурсники, те, кто читал, говорили, что это невозможно, что так писать нельзя. «Ты, Ерофеев, хочешь прославиться на весь институт?» А я в ответ: «У меня намерения намного крупнее!»
А рукописи мои действительно пропали. «Шостаковича» потерял я в электричке, вернее, украли сетку, где были, кроме него, две бутылки вермута. Роман опять же об алкоголиках.

— Желания восстановить книгу не возникало?
— Было, пробовал. Но получилось то, что, образно говоря, получилось из громадной российской империи к лету 1918 года — крохотная Нечерноземная зона. И я тихонько задвинул «попытку» в отсек своего стола.

— Вам снятся ваши тексты?
— Еще как снятся! Как вы угадали? Практически еженощно снятся, я не преувеличиваю.

— А вещи свои перечитываете?
— Иногда перечитываю. Но из написанного больше всего мне нравится «Москва — Петушки». Читаю и смеюсь, как дитя. Сегодня, пожалуй, так написать не смог бы. Тогда на меня нахлынуло. Я писал эту повесть пять недель.

— Пьеса «Вальпургиева ночь» тоже об алкоголиках и тоже написана в очень короткий срок. Снова нахлынуло?
— Это было так. Ко мне как-то приехали знакомые с бутылью спирта. Главным образом для того, чтобы опознать: что это за спирт? Говорят: «Давай-ка Ерофеев, разберись». После «Петушков» я слыву большим специалистом. А метиловый спирт и обычный, должен сказать, на вкус почти одинаковы. Ну, думаю, ценят, собаки, свою жизнь в отличие от моей. Чутьем, очень задним, я понял, что спирт хороший. Выпил рюмку — они смотрят, как я буду окочуриваться. Говорю: налейте-ка вторую. И ее опрокинул. Всматриваются в меня внимательно и хотя трясутся от нетерпения — ни-ни, не прикасаются. Вот такой дурацкий рационализм. С той поры он стал мне ненавистен.
А как-то ночью, когда моя бессонница меня томила, я подумал об этом, и возникла идея пьесы. Реализовал ее в один месяц. Теперь уже и в театре идет. Только зачем им нужно было еврейскую тему убирать, не знаю. А вот несколько фраз типа «евреи очень любят выпить за спиной у арабских народов...» оставили.

Мне как-то пришлось быть главой президиума в Доме культуры «Красный текстильщик» на вечере, где Саша Соколов читал свою прозу. Посадили меня в центре длинного стола, как генерала на свадьбе. Слева от меня — Саша Соколов, справа — черносотенный священник (уж поверьте мне, я знаю, что говорю). А в зале — представители «Памяти». Я ведь и не сразу понял, что это за публика. И как по разыгрываемому спектаклю, подходит под конец вечера к моему священнику другой, из зала, и говорит: «Давайте встанем и споем "Вечная память", люди требуют». И все встали и начали петь. Знамена появились, хоругви. А зал — в три раза больше, чем в театре на Малой Бронной.
Очень мне не по нутру подобные спектакли, и, будучи человеком неучтивым, я повернулся и бочком-бочком за кулису. Потом вижу, Саша Соколов ускользает в противоположную кулису.
Два чувства я испытал — отвращения к зрелищу, происходящему в зале, и приязнь к Саше.

— В журнале «Театр», где опубликована ваша пьеса, есть также небольшое интервью, в нем приведены следующие слова: «С языком просто — мой антиязык от антижизни».
У Вольфганга Казака же можно прочитать, что размышления героя повести «Москва — Петушки» излагаются «необычным, приподнятым языком с примесью литературных аллюзий». Что вы думаете по этому поводу?
— Что касается «Театра», то ничего подобного я не произносил. Зачем приписывать совсем не свойственные мне фразы? И потом, чтó они все ищут антиязык, аллегории, аллюзии... Неужели нельзя выражаться по-человечески? Когда мы им напомним, что есть просто хороший русский язык? А самое главное не в том, что стиль их неправилен — неправильна их победоносность!

В одной из недавно опубликованных статей о писателе Венедикте Ерофееве есть такие слова: он «сказал о России точнее, глубже, с большой любовью, поэзией, жалостью, чем кто бы то ни был из пишущих в наши дни». И сегодня судьба его уже известна. Правда, сам он мрачно шутит:
— В 1986 году радиостанция «Немецкая волна» в одной из передач сообщила, что «скончался русский писатель Венедикт Ерофеев». Тогда я взял зеркальце и подышал на него. Действительно, ничего. Я подумал и сказал: «Если меня приговорят к повешению и приведут приговор в исполнение, я через час встану и пойду дальше». Как говорил герой «Петушков»: «Во всей земле... во всей земле, от самой Москвы и до самых Петушков — нет ничего такого, что было бы для меня слишком многим».

«От Москвы до самых Петушков». Ерофеев Венедикт - Интервью// «Литературная газета». 1990. №1, 3 января. С. 5

источник; фото добавлены автором блога

UPD:

Москва — Петушки. Тест

Wednesday, October 21, 2015

Умру, но никогда не пойму этих скотов. Ерофеев, интервью 1989 года/ Venedikt Erofeev, interview

Предлагаем вашему вниманию одно из последних интервью Венедикта Ерофеева, лишь частично опубликованное в «Московских новостях» незадолго до его смерти. [«Умру, но никогда не пойму...» // «Московские новости», 10 декабря 1989 года, №50. Беседу вел Игорь Болычев] Пришло время напечатать его полностью, без всяких изъятий, не смущаясь резкостью отдельных суждений и характеристик выдающегося русского писателя.

В 1970 году в количестве двух экземпляров на машинке вышла в свет поэма 30-летнего Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки». Прочла ее «вся Москва», а затем и провинция, близкая и далекая. Автора признали и полюбили без всяких подсказок литературной критики. А ведь повесть не очень-то льстила. Мрачная картина упадка и самоистребления общества вырисовывалась из блистательного игрового текста, какого давно не видел истосковавшийся по искусству слова читатель.

Сейчас Венедикт Ерофеев обременен славой, хотя жизнь его далека от того, что именуется «процветанием». Он перенес тяжелую операцию, благодарное отечество отвалило ему 26 рублей пенсии по инвалидности. Его пьеса «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» идет в театре, эссе «Розанов глазами эксцентрика» опубликовано в альманахе «Зеркала», а повесть «Москва — Петушки» напечатана уже дважды — в журнале «Трезвость и культура» (1988) и в альманахе «Весть» (1989). Писатель любим литературными друзьями, его одолевают интервьюеры из-за границы, представители отечественной прессы, почитатели, посетители...

Но давайте от «счастливого конца» вернемся к началу. Если кого-то шокирует необычность суждений автора «Москвы — Петушков», тот волен искать в литературе и в жизни другие ориентиры.

— Венедикт Васильевич, правда ли, что в школе вы всегда были отличником и, приехав из «глубинки», сразу поступили в МГУ имени Ломоносова?
— Имени Ломоносова... Это я взял и приехал, мне было страшно немножко, потому что я действительно впервые за свою жизнь пересекал Полярный круг. Тем, кто пересекал его с юга на север, и то страшновато, а тому, кто с севера на юг — куда страшнее... Я увидел первую березку и обалдел, я увидел...

— В семнадцать лет?
— Мне еще не было семнадцати. Я увидел первую корову и подивился: ба, еще на свете есть коровы. Я, однако, доехал до Москвы... Экзаменов тогда не требовалось, только собеседование. Прошел получасовое собеседование с профессором Шанским, и он сказал «добро». Я тут же подал телеграмму в Кировск, на Кольский полуостров: «Поступил. Ерофеев. Всё». А первое, что я услышал, когда вошел в этот храм науки имени Ломоносова, было: делай раз! делай два! напра... нале... и так далее.
Я тут недавно рассказывал Центральному телевидению одну историю, но они едва ли пропустят. Это уж точно. Майор, который вел наши военные занятия, сказал однажды: «Ерофеев! Почему вы так стоите? Неужели нельзя стоять стройно, парам-пам-пам! Главное в человеке, — и он прохаживается перед строем наших филфаковцев, — главное в человеке выправка!» Ну, я ему и сказал, это, мол, вовсе не ваша фраза, это точная цитата из Геринга, конец которого, между прочим, известен...

— А что, интересно, ответил товарищ майор?
— Товарищ майор ничего не ответил, но дал мне глазом понять, что мне недолго быть в МГУ имени Ломоносова. Но ничего не возразил — что на это возразишь!

— И майор как в воду глядел...
— Да, после третьего семестра меня, ну и так далее.

— И чем вы занимались, так сказать, до 1985 года?
— Чем занимался? Да чем только не занимался. Работал каменщиком, штукатуром, подсобником на строительстве Черемушек, в геологоразведочной партии на Украине, библиотекарем в Брянске, заведующим цементным складом в Дзержинске Горьковской области... Кем угодно. Людям и во сне не приснится.

— В 69-м году вы написали «Москву — Петушки»...
— Я-то ее закончил в январе 70-го, но уже не имеет значения, какая там разница...

— И все это время вас хоть и не печатали, но зато читали...
— Как то есть не печатали, когда практически во всех государствах... Сначала был на меня наплыв стран НАТО, примерно с 76-го по 81-й, потом они отхлынули. Потом пошли страны Варшавского Договора.

— Ну а в России, давайте о России...
— Опять о России, вечно о ней, о бедной...

— У нас тоже читали, и очень немало людей. Я помню, в 80-м году читал ваши «Петушки» в общежитии МФТИ — заведения, весьма далекого от литературы. А вы все эти годы чувствовали своего читателя?
— Да нет, дело даже не в этом. Были читатели очень дурного разбора. Им было наплевать на суть, главное, был оттенок запрещенности. Такие никогда не будут смотреть Рафаэля, а вот надписи в туалете Курского вокзала будут смотреть очень и очень.

— Но были и другие?
— Еще бы, я для них это и делал. Я, когда писал, знал заведомо, кого имею в виду.

— Извините за некорректный вопрос: на что вы жили? И где брали время, чтобы писать?
— Ну я же постоянно работал. А когда я писал, лежа на второй полке строительного вагончика, ко мне подходили и говорили: а ты чего там кропаешь? Ты чего, в институт хочешь поступать? Все равно не поступишь — туда только по блату поступают, так что нечего кропать, давай пойдем пить водяру. Таким образом снимается всякая проблематика. Или вот еще очень неплохой штрих к...

— К вашей биографии?
— Нет, на мою биографию наплевать в конечном счете. Я имею в виду русский народ. Вернее, советизированный... Так вот, стоит кабелеукладчик, но у него каким-то постыдным образом эта вот основная чудовищная металлическая стрела падает, и все тут. И почему она падает, никому не понятно, но все-таки падает. И ведь кому-то надо подползти под нее и подключить там кабель. И самое странное — никто не решается. Я гляжу на всех своих коллег — никто. А вдруг эта штука возьмет да рухнет действительно. Она то и дело и впрямь рухает. И не потому, что отважный человек, а потому, что мне было противно на них глядеть, — я встал, подвесил куда надо этот кабель, и как только из-под этой стрелы колоссальной железной выполз, она тут же и упала.
А был такой случай. Вывалился кабель в траншею с ледяной водой, и я полез в эту траншею. А в это время проходит мимо мамаша с ребенком, показывает ему на меня, у которого в жизни не было ни одной четверки, и говорит: вот, если будешь плохо учиться, то придется потом, как этому дяде, по траншеям лазить.

— Венедикт Васильевич, а что за история с Сорбонной?
— Меня пригласили из Парижского университета на филологический факультет, и одновременно с этим было приглашение от главного хирурга-онколога Сорбонны, сейчас не помню фамилий, тем более что мне не отдали назад этих приглашений. И приглашения эти были отпечатаны так красиво и на такой парижской бумаге и все такое... И вот тут стали заниматься почему-то моей трудовой книжкой. Ну зачем им моя трудовая книжка, когда нужно отпустить человека по делу? А тем более когда зовет главный хирург Сорбонны — он ведь зовет вовсе не в шутку, кажется, можно было понять. И они копались, копались — май, июнь, июль, август 1986 года — и наконец объявили, что в 63-м году у меня был четырехмесячный перерыв в работе, поэтому выпустить во Францию не имеют никакой возможности. Я обалдел. Шла бы речь о какой-нибудь туристической поездке — но ссылаться на перерыв в работе двадцатитрехлетней давности, когда человек нуждается в онкологической помощи, — вот тут уже... Умру, но никогда не пойму этих скотов.

— Не возражаете, если мы поговорим о русской интеллигенции?
— Господи, а это что такое?

— Считаете ли вы себя интеллигентом?
— (Смех). Нет, ну надо же... Я, конечно, буду отвечать на этот самый паскудный из всех вопросов, который тут... И потом, я не вижу никакой интеллигенции.

— А как вы относитесь к тому, что советская интеллигенция должна унаследовать лучшие традиции интеллигенции русской?
— Это чистейшая болтовня. Чего им наследовать? Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и она еще претендует на какое-то наследство...

— А существует ли советская литература? Вы советский писатель?
— Любой рассмеется в ответ на такой вопрос. Но я даже смеяться не буду, потому что мне врачи смеяться запретили.

— Можно ли говорить о кризисе русской культуры?
— Никакого кризиса нет, и даже полное отсутствие всякого кризиса. То есть, вообще ничего нет. Добро бы был хотя бы ну элементарный кризис, а то вообще ни культуры, ни кризиса, ничего, решительно ничего.

— Появляется ли сейчас что-нибудь интересное в современной литературе?
— Появляться появляется. Но, по-моему, самое перспективное сейчас направление — это вот те, что плетутся взаду у обериутов.

— Вы считаете это направление самым перспективным?
— Да, а остальные... Ну неужели Чингиз Айтматов перспективен, ведь смешно говорить об этом. И при всем моем почтении к Алесю Адамовичу, Василю Быкову, все равно считал самым перспективным направлением, которое идет вслед за обериутами. Поэты вроде Коркия, Иртеньева, Друка, Пригова. Они просто иногда кажутся очень шалыми ребятами, но они совсем не шалые ребята, они себе на уме в самом лучшем смысле этого слова.

— А в прозе?
— А в прозе никого не нахожу. В прозе мне нравятся наши культуртрегеры типа Михаила Гаспарова, Сергея Аверинцева. А среди прозаиков я не нахожу никого. Я, по-моему, их хорошо ощупал всех и ничего пока не нашел.
Меня дважды спросили, каким критерием мерить?! И я сказал: очень простым критерием — сколько я б ему налил, это абсолютно точный критерий. Кому — ни граммули, кому — и то погодя — грамм сто. Василю Быкову — полный стакан, даже с мениском, Алесю Адамовичу — даже сверх мениска, ну и так далее. А вообще-то о прозе нечего и говорить.

— А что у вас из написанного еще не напечатано сегодня? Что мы, надеюсь, скоро прочтем?
— Ну не знаю, потому что «Заметки психопата» вряд ли решаться печатать. Они вряд ли на это пойдут, потому что там столько, — я говорю не о непристойностях, — но неожиданных лексических оборотов, мягко говоря. К непристойностям уже привыкли, я наблюдаю за телевидением, уже с голыми задами ходят, но вот с лексическим проворством они никогда не примирятся.

— Вы еще упоминали «Дмитрия Шостаковича»...
— А это уже пропало навеки... Потом «Благая весть», надо ее восстановить. Потом статьи о норвежцах — о Кнуте Гамсуне, Бьёрнсоне, о позднем Ибсене, все ведь это надо как-то найти...

— А стихи вы писали когда-нибудь?
— Писал. То под Маяковского, то под Игоря Северянина, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать. И у меня то получалось, то не получалось. И потом я решил, что хватит дурака валять.

— И стали «говорить шекспировскими ямбами»...
— Ну примерно то.

— А ваши поэтические пристрастия? Вы говорили, что ближе всего вам русский Серебряный век, начало века?
— Ну начало, конечно, ближе, чем середина.

— А в этом Серебряном веке кто?
— В молодости я влюблялся во всех поочередно. Сначала втюрился в Константина Бальмонта, потом, спустя два месяца, — в Игоря Северянина, спустя три месяца — в Андрея Белого, ну и так далее. Я был влюбчивый. Как говорила мать Олега Кошевого: он просто влюбчивый. Обо мне то же самое можно сказать.

— А осталась какая-нибудь любовь из этих юношеских влюбленностей?
— Все остались, в том-то и дело. Всем признателен. А то ведь люди обычно лихо расправляются с теми, кому они обязаны. Люди, подхватившие самое необходимое, скажем, у Анны Андревны или у Марины Иванны, уже смотрят на них как бы свысока, плюют просто. Вот это мне непонятно. Я, например, совершенно люблю каждого человека, который хоть немножко обязан. Будь то Бальмонт, будь то Северянин, — я знаю, что они немножко придурки, но все равно люблю.

— Как вы познакомились с русским Серебряным веком на Кольском полуострове? По книжкам?
— Ну как, были книжки... Были, конечно, типа «Как закалялась сталь» моего любимого Николая Островского. Потом еще какая-нибудь гадость. Именно на этом мы ими растились, то есть на такой вот приподнятой паскудщине... Я бы сказал, но не люблю матерщину несвоевременную.

— А где же вы познакомились с чередой ваших возлюбленных, начиная с Бальмонта?
— Это, разумеется, когда поступил на первый курс в МГУ. Хоть и ничего еще не было издано, но среди студентов — основное студенчество было настолько плохо, что противно и вспоминать, — но опять же, как всегда, как и в Царскосельском лицее, непременно найдется семь на восемь людей, которые кое-чего кое в чем смыслят. Так вот мне повезло, я на них напал.

— А если говорить об учителях литературных?
— Конечно, Салтыков-Щедрин, Стерн, Гоголь, ранний Достоевский, ну и так далее, я мог бы слишком многих перечислить. Но в конце концов даже Северянин и то учитель, даже Афанасий Фет — и то учитель.

— А в жизни встречался вам человек, которого вы считали своим учителем?
— Да, встретился. Мой однокашник Владимир Муравьев (в настоящее время переводчик, историк английской литературы, критик. — И.Б.). В университете мне сказали: «Ерофеев, ты тут пишешь какие-то стишки, а вот у нас на первом курсе филфака человек есть, который тоже пишет стишки». Я говорю: «О, вот это уже интересно, ну-ка покажьте его мне, приведите мне этого человека». И его, собаку, привели, и он оказался, действительно настолько сверхэрудированным, что у меня вначале закружился мой тогда еще юный башечник. Потом я справился с головокружением и стал его слушать. И было чего слушать. И если говорить об учителе нелитературном, то — Владимир Муравьев. Наставничество это длилось всего полтора года, но все равно оно было более или менее неизгладимым. С этого все, как говорится, началось.

— Венедикт Васильевич, а есть ли у вас ученики? Вы рассказывали, что ребята, которые как вы выразились, «плетутся взаду у обериутов», подарили вам стихотворный сборник с надписью «Все мы вышли из "Петушков"»...
— Опять же без всякой гордыни я считаю, что это наилучшее направление в русской поэзии. А о прозе что и говорить, она погибла.

— Вы считаете, это безвозвратно?
— По-моему, безвозвратно. Все, что делается в России — все безвозвратно. Даже могил ничьих не найти. Нам ли еще шутить по поводу безвозвратности.

— Венедикт Васильевич, в Театре на Малой Бронной прошла премьера вашей «Вальпургиевой ночи». Понравилось вам, как ее поставили?
— Чудовищно не понравилось. Я даже заранее главной администраторше театра заказал себе место крайнее справа, чтобы уйти.

— Но все же досмотрели?
— Досмотрел.

— Значит, не настолько чудовищно, можно было досмотреть?
— Я, знаете ли, еще и педантичен. Но нельзя же урезать, так урезать-то... Всю израильскую тему... Диалоги...

— И реплики санитарки Тамарочки?
— То, что это было убрано, это чепуха, хотя это, в сущности, не чепуха. Когда я был в Четвертом отделении, мне приходилось несколько недель подряд слушать вот эту фразеологию. И никому не советую ее слушать. И когда я сказал: «Женщина, вы все-таки женщина, вы неужели не можете без этого?» А она сказала: «А ты кто такой...» Ну, все понятно. А дальше она говорила примерно две минуты то, что она говорила...

— В пьесе?
— Нет, ну в какой же пьесе, добро бы в пьесе, а то именно в Четвертом отделении больницы Кащенко. В пьесе это бы еще хорошо.

— Венедикт Васильевич, позвольте вопрос дурацкий. Вы знаете, «кто виноват»?
— Понятия не имею. Еще бы задал вопрос «Что делать?». Пошел ты с этими вопросами. Я не люблю таких вопросов. И вообще пора кончать с этой фразеологией. Нужно избрать для первого случая хотя бы немножко другую, а там, глядишь, и остальное получится.

— А что вы скажете о перестройке?
— Мне незачем перестраиваться. Остаюсь статус-кво, и навеки останусь.

— А вообще?
— А вообще-то недурно.
А теперь давайте, задавайте ваш последний вопрос. Я очень люблю последние вопросы, как не люблю первых и вторых.

— Хорошо. Вот вы сегодня всем стали нужны. Вчера у вас было ЦТ, сейчас я, там, в соседней комнате, ждет девушка из «Экрана». Эти «цветы запоздалые»... Как они вам?
— Ну, какой вопрос, очень поэтический и ненужный. Не «цветы запоздалые», вовсе нет. Наоборот, меня бесит не их запоздалость, а эта вот их запоздалая расторопность. Вот что бесит меня больше всего.

UPD: «Умру, но никогда не пойму этих скотов». Беседу вел Игорь Болычев // «Авто», 7-13 мая 1991 года, №18

источник

Monday, October 19, 2015

право на «сбалансированное самоубийство»/ Dutch writer and physician Bert Keizer about balanssuïcide

Нидерландский врач-консультант по вопросам эвтаназии, философ, писатель, колумнист, автор десятка книг и живой свидетель тысячи человеческих смертей Берт Кайзер (Bert Keizer, род. в 1947 году) уверен, что каждый человек имеет право на «сбалансированное самоубийство».

«Нам придется теперь постичь кое-что иное, нежели наличие духа в материи. Мы вынуждены будем жить с сознанием того, что повреждение мозга есть повреждение духа».
Этими словами завершается один из бестселлеров Берта Кайзера – дневник наблюдений за обитателями нейрохирургического отделения амстердамской академической больницы, книга под названием Onverklaarbaar bewoond («Необъяснимо заселенный»).
Отчаянный борец с редукционизмом и нейрософией, Кайзер не один час провел в спорах со своим хорошим знакомым, нейробиологом Диком Сваабом, автором книги «Мы – это наш мозг».
По мнению Кайзера, современная медицина остается в тисках философского дуализма материального и идеалистического, закрывая глаза на то, что дух неотделим от тела. «Человеческое тело – лучшая картина человеческой души», – писал кумир Кайзера Людвиг Витгенштейн.
«Сегодня, не имея пока ни малейшего понятия, что такое на самом деле многие модные нынче недуги, медики пичкают пациентов таблетками с усердием и рвением, которое контрастирует с их нежеланием уделить этим пациентам больше времени», – пишет Берт Кайзер в книге Waar blijft de ziel? («Куда делась душа?»).
Двадцать лет назад Кайзер прославился благодаря тому, что первым «вынес сор из избы», написав роман о жизни дома престарелых Het refrein is Hein («В припеве – конец»), об одиночестве, смерти и о том, что медицинская помощь по-прежнему состоит в основном из борьбы с симптомами, но не более.

Берт Кайзер: Вы скорее уповаете на моральные качества вашего врача, нежели вашего сантехника. Пусть сантехник и непорядочный человек, но вот он починит трубу – и все хорошо, вы довольны. А с врачом вы должны верить, что он или она – хорошая, что она для вас что-то особенное сделает, чтобы вам помочь.
Конечно, если у меня c трубами халтурит какой-то отвратительный тип, мне крупно не повезло, но если такой тип копается в моем теле… Я хочу, чтобы врач, независимо от того, что ею руководит – нравственные нормы, какой-то кодекс, принятый в ее гильдии, в ее профессии касательно больных, – и независимо от того, о какой стране идет речь, абсолютно и непоколебимо верила в исключительность своей работы, в то, что она занимается чем-то принципиально отличающимся от починки труб.
Нечто вроде клятвы Гиппократа, хотя в Голландии вместо неё используется обновленная версия. В начале своей профессиональной карьеры каждый врач дает клятвенное обещание, сантехник и автомеханик этого не делают. Я вовсе не хочу принизить значимость таких профессий, как сантехник или автомеханик, но факт остается фактом: та материя, с которой имеют дело руки врача, – принципиально иная. Врач копается непосредственно в том, что есть человек, человеческая личность. Иерархия из отношений врач-пациент ушла, но хочется надеяться, что в типичные отношения продавца услуг и покупателя они никогда не превратятся.

Берт Кайзер говорит, что за почти сорок лет практики был свидетелем тысячи смертей, сам 34 раза проводил эвтаназию и еще около 120 прошений об эвтаназии одобрил как консультант.

Берт Кайзер: Окончательное решение о применении эвтаназии, решение уйти из жизни принимает пациент. Давайте с начала: что такое эвтаназия? Эвтаназия – это благоприятствование, помощь самостоятельному уходу пациента из жизни, осуществляемые врачом по просьбе пациента. На сегодня эту процедуру в Голландии имеет право проводить только врач. Речь идет о тяжелых, безнадежных больных, которые обращаются к врачу за помощью. И врач соглашается, в Голландии он имеет на это право, в строго прописанных законом случаях.

Закон об эвтаназии принят в нашей стране в 2002 году, чтобы защитить врачей, чтобы они могли проводить эвтаназию, не боясь уголовного преследования.
Врачи и раньше, до появления этого закона, помогали безнадежным больным уйти. И в России они тоже это делают, и в Киргизии, и в Чили, и в Лондоне, и в Вашингтоне. Практика эвтаназии имеет место везде. Но в Голландии мы решили больше не делать этого украдкой, а достойно и открыто. Иными словами, человек в беде, который хочет уйти из жизни, не должен полностью зависеть от произвола своего врача – в Голландии его конкретная ситуация рассматривается со всей серьезностью, и в определенных случаях разрешается эвтаназия. Это отнюдь не право, предоставляемое каждому.
И наоборот, ни один врач не обязан проводить эвтаназию, если он этого не хочет, и имеет право отказаться. Тогда считайте, что вам не повезло. Другого врача найти сложно. Если ваш участковый доктор сказал, что он не может решиться, или из принципа никогда не проводит эвтаназию, то вам придется искать другого, с одной только просьбой: чтобы он помог вам умереть. Я не вижу в этой просьбе ничего странного, потому что врач – это тот, у кого в кармане ключи от шкафа с медикаментами. Все яды – у врача.

Большинство пациентов, которые просят провести эвтаназию, – это мужчины с раковыми заболеваниями. Дети, согласно закону, имеют право обращаться по поводу эвтаназии с 12 лет, с разрешения родителей. Но я с такими случаями не сталкивался и ничего не знаю о них.

Если человек, независимо от возраста, оказывается в бесперспективной, безвыходной и невыносимой ситуации в связи с физическим или психическим заболеванием, в Голландии он может попросить врача помочь ему уйти из жизни.

– В одном из телевизионных интервью вы рассказывали, как один ваш знакомый однажды спросил вас, в каком возрасте лучше всего уйти, и вы ответили: в 80 лет. Спустя годы он позвонил вам и сказал, что ему исполнилось 80, и он хочет уйти. Вы дали ему ампулу, которую он поставил у себя дома и воспользовался ею еще пять лет спустя.

Берт Кайзер: Да, только это не была эвтаназия. Это была личная просьба, я ее выполнил не как врач, а как человек. Эта история не имеет отношения к дискуссии об эвтаназии.

Если вы меня спросите не как врача, а как человека, есть ли у вас право самостоятельно уйти из жизни, я отвечу: да! Потому что это – невеселая планета. Я не знаю лучшей планеты, эта – единственная, на которой есть жизнь, но жизнь здесь невеселая, и если кто-то хочет из нее выйти, я считаю, что у него есть на это полное право.
Я считаю, что человек должен уходить из жизни в диалоге со своими близкими, а не тайком – бах и всё, этого никому не пожелаешь, это страшно. Однако я верю, что каждый человек имеет право на то, что по-голландски называется balanssuïcide – «сбалансированное самоубийство» [самоубийство, перед которым человек тщательно взвешивает и обговаривает с близкими все за и против].

Лидия Гинзбург в воспоминаниях о блокаде Ленинграда описала этот феномен: утопающему не приходит в голову топиться. Вы не станете кричать тому, кто тонет: «Не мучайся, хлебни побольше воды, и все дела». Он же борется за жизнь! И наоборот, обитатели просторного дома с двумя машинами у крыльца и еще тремя на заднем дворе, с избалованными детьми и шестнадцатью блюдами ежедневного меню – вот кто пускает себе пулю в лоб. Это то, что касается обычного самоубийства. Я хочу еще раз подчеркнуть, что дискуссия об эвтаназии – это отдельная тема, хотя вынужден признать, порой тема простого самоубийства и эвтаназии пересекаются. И все же в Голландии нет такого национального проекта – «самоубийство», есть только национальный проект «эвтаназия», и он касается больных людей, физически или психически.
Еще раз вынужден признать, что категория людей, которые имеют право на эвтаназию, все время законодательно расширяется. Изначально это были только пациенты на терминальной стадии заболевания, которым и так оставалось жить считанные дни. Затем была поставлена под сомнение формулировка «терминальная стадия», о ней нельзя было говорить со всей уверенностью, и право на эвтаназию предоставили всем смертельно больным. Затем статья была упрощена еще раз, потому что такие заболевания, как, например, рассеянный склероз, нельзя назвать по-настоящему смертельными, потому что может пройти очень много лет, прежде чем человек умрет от рассеянного склероза. Добавилась болезнь Паркинсона, другие заболевания. Потом объявились больные с параличом, которые не хотели больше жить. И так граница сдвигается все дальше. Если можно категории А, то почему нельзя категории Б? Англичане нас предупреждали, что это – slippery slope, «скользкая дорожка», «спуск в ад». Я считаю, что это не так. Новые категории добавляются, но значит ли это, что ситуация выходит из-под контроля? Отнюдь! Каждый год в Голландии умирает около 144 тысяч человек. Из них путем эвтаназии уходят из жизни примерно четыре с половиной тысячи. Это число за последние годы возросло примерно вдвое, изначально было две с небольшим тысячи, в ближайшие годы будет еще расти, но никакого бума не наблюдается.

Сам факт существования дискуссии на тему того, в каких случаях применима или не применима эвтаназия, – характерная отличительная черта любой этической, моральной дилеммы. Суть такой дилеммы всегда выражена в вопросе «Допустимо ли это? Хорошо ли это?». Раньше мы звонили пастору или читали, что по этому поводу написано в Библии, спорили, ругались из-за этого. Сегодня все это осталось в прошлом, мы сами вместе должны ответить на этот вопрос. Мы, люди, создаем этику. Если мы пришли к выводу, что что-то хорошо (а большинство голландцев сегодня положительного мнения о практике эвтаназии), то это хорошо. И пусть соседний народ ворчит, что это ужасно. В соседних странах об эвтаназии очень много врут.

[...] В интернете на китайских сайтах можно запросто заказать передозировку снотворного старого поколения.
Способы составления необходимого коктейля из медикаментов в правильных пропорциях подробно описаны в нидерландской литературе. Есть, например, известная книга Uitweg («Выход») Баудевайна Шабота, где рассказывается, как собрать правильные лекарства. Работают специальные организации, которые оказывают консультационную помощь при покупке подобных средств через интернет, – им можно просто позвонить. Это нелегально, но это есть.

[...] Суицид нет нужды пропагандировать. Пропагандировать можно употребление шоколада, а не суицид.
Необходимо отдавать себе отчет, что с любой деятельностью в области самостоятельного ухода из жизни сопряжен риск – риск того, что из жизни уйдет кто-то, кто не должен был этого делать, кто-то, кто еще мог бы прожить длинную, интересную жизнь. Это ужасно. Если такой риск не признавать, то и говорить на эту тему не стоит. Разумеется, такие случаи бывают. Случаи неоправданного суицида неизбежны, если облегчается доступ к суициду вообще. Свобода всегда имеет страшную цену.

Люди все равно убивают себя, так или иначе, простите. Это – древняя практика, имевшая место с начала существования человечества. Для некоторых людей жизнь столь невыносима, что они идут на самоубийство. Противостоять этому невозможно. Из исследований на эту тему известно, что наиболее распространено явление суицида в темных, лишенных света странах, я имею в виду страны с долгой зимой. И наоборот, меньше всего самоубийств совершается в странах, где самое длинное лето.
Распространенность суицида не имеет ничего общего с тем, насколько страна сытая или голодная. Про относительно высокую частоту самоубийств в скандинавских странах известно давно. Я родился в католической семье. Так вот раньше нам объясняли, что это все из-за скандинавской модели свободных сексуальных связей, что якобы именно это приносило несчастье! Фантастика, не находите? Нам это говорили совершенно серьезно.

[...] Сам я легко соглашаюсь помочь таким пациентам, но многие врачи с трудом дают добро на эвтаназию. Я всегда легко к этому относился, потому что, повторюсь, я считаю, что жизнь на земле не очень веселая. У меня двое детей, не знаю, возможно, я их чем-то травмировал... Просто жизнь – не самая приятная штука. Или вам жизнь нравится? Можете не отвечать! Но если кто-то говорит: «Мне это все больше не нужно», обоснованно говорит, – ведь его решение заслуживает уважения?

(Страдание - исполненная благодати возможность испытать муки Христовы. Эвтаназия эгоистично лишает вас этой возможности. - via Ricky Gervais)

В доме престарелых, где я работаю, есть много стариков, чья жизнь уже давно перестала быть легкой и приятной, но которые совершенно не собираются умирать, они рады, что живут.
В жизни нередко находится место для перемен к лучшему, но не тогда, когда вам уже очень много лет. Вот мне уже 67 с половиной. Я аккуратно подсчитываю месяцы. Я уже израсходовал все варианты перемен к лучшему. Я уже не поеду автостопом в Индию в поисках истины, это было бы глупо. Я не верю, что я что-то нашел бы там, в Индии. А в 18 лет мне очень хотелось потрясти за плечи каких-нибудь гуру и выспросить у них все.

Некоторые вещи можно пережить лишь определенное количество раз. Перед тем, как стать врачом, я учился на философском факультете. Можно только один раз в жизни впервые читать Платона. Я очень люблю читать. Но что нас ждет после пятидесяти? Дальше все по нисходящей. Число писателей, от которых захватывает дух и возникает желание звонить друзьям, чтобы зачитать им цитаты, неумолимо сходит на нет. Это не значит, что литература становится хуже. Просто вы стареете. Ваша способность удивляться, воспринимать, поражаться новому опыту притупляется.

Жажда жизни в человеке почти всегда пропорциональна тому, на что способен его организм. Наши с вами организмы способны еще на многое: я приехал сюда на велосипеде, и я совсем не хочу умирать. Но когда вам 90, и вы больше не можете читать, вам не слышно, что играют ваши музыкальные пластинки, вы не можете, черт побери, детям своим позвонить, потому что вам ничего не слышно из трубки, телевизор вам не видно и не слышно... вы садитесь есть в доме для престарелых, вам что-то орет ваш собеседник с той стороны стола, но никакой слуховой аппарат уже не помогает, – тогда ваш мир сужается, замыкается. Вряд ли вас ждут новые впечатления. Облегчение, что вы к тому времени уже устаете от жизни. Представьте себе, какая была бы досада, если бы с жаждой жизни 35-летнего человека вы оказались в теле 90-летнего старика, которое ничего не может. Давайте надеяться, что и духом мы постареем, а не только телом!

[...] Я предпочитаю перины и бархатные подушки, которые разостланы на каждом шагу нашим государством, чтобы никто не ушибся. У нас говорят: «Страдать не положено!» и кидаются предотвращать страдания всеми способами.

Празднование страдания или хотя бы его принятие – это просто чуждо нашей культуре.
Да, каждый человек понимает, что жизнь и страдания неразделимы, но страдания выносимы лишь тогда, когда виден хоть какой-то свет в конце тоннеля. Недаром формулировка условий предоставления права на эвтаназию звучит как «страдания без перспективы улучшения ситуации». Можно долго спорить по поводу «невыносимых» страданий: о том, что считаете невыносимым вы, я могу сказать «перестаньте ныть», и наоборот.
Но об отсутствии перспектив судить можно. Если кто-то на начальной стадии слабоумия начинает все путать и забывать, и мы поставили диагноз – болезнь Альцгеймера, то всем понятно, что будет только хуже. Зачастую эти пациенты уже видели, как прогрессировала болезнь у их родителей. Они страдают без перспективы улучшения. Страдание пациентов с Альцгеймером заключается в том, что они заблудились – не только у себя в деревне, что еще не так страшно, а заблудились в самих себе, в своих чувствах, в своем сознании. Они пытаются вернуться к себе, но наталкиваются на закрытую дверь. Это страшная мука.

[...] Решение всегда принимает сам пациент. Я не могу себе представить и никогда не видел, чтобы эвтаназия проводилась пациенту, чей супруг(а) или дети были бы против. Я уже говорил, что смерть в одиночестве – неправильная смерть. Эвтаназия – это всегда уход в присутствии близких, человек уходит в диалоге с близкими. Если пациент мне говорит, что хочет уйти один, то меня это очень настораживает. Я ему отвечу, что не мне держать его в этот момент за руку, это – не моя роль, не я – его близкий человек. Я не буду в таком случае проводить эвтаназию. Присутствие родных и близких – это мое абсолютное требование.

Как консультант по эвтаназии я всегда разговариваю с пациентами, которым эвтаназия предстоит. У меня есть список необходимых вопросов, но в нем нет двух вопросов, которые я всегда задаю из личного интереса: «Вы прожили хорошую жизнь?» – все отвечают «Да», абсолютно все. И «Куда вы попадете после смерти?» На этот последний вопрос примерно 80% отвечают, что никуда, остальные 20% верят во «что-то».

Ничего там нет. Я бы очень хотел, чтобы эта сказка была правдой – я бы тогда немедленно убил бы себя, из любопытства. Мне бы ужасно захотелось повстречаться с богом.

Конечно, душа есть. Вот шкаф, у него нет никакой души, поэтому я сейчас болтаю с вами, а не с ним. Ведь так?

Отрывки; источник

Sunday, October 18, 2015

нейробиолог Дик Свааб про мозг, свободу выбора, религиозность и гомосексуализм/ Dick Swaab: We Are Our Brains

Нидерландский нейробиолог Дик Свааб (Dick Frans Swaab, род. в 1944 году), ученый с мировым именем, основатель нидерландского банка мозга, директор Нидерландского института исследований мозга, в книге «Мы – это наш мозг: От матки до Альцгеймера» описывает развитие мозга от эмбриона до Альцгеймера, во всем его разнообразии, со всеми отклонениями – от анорексии, наркомании и педофилии до эпилепсии и религиозного экстаза.

Свааб пишет о том, насколько важны для всей дальнейшей жизни человека месяцы, проведенные в утробе матери. Большинство характеристик, будь то сексуальная ориентация, интеллектуальный потенциал, аутизм, шизофрения, агрессия, закрепляются еще до рождения. Даже сложные роды, пишет Свааб, – это зачастую не причина нарушений в развитии мозга, а следствие этих нарушений, которые начались еще в утробе под влиянием негативных факторов.

Дик Свааб:
[В Африке] одна из основных проблем до сих пор – недоедание. Если недоедает беременная женщина, то недоедает и плод. В результате плохо развивается мозг, человек не в состоянии оптимально позаботиться о себе и о том, чтобы положение вещей улучшилось. В результате новое поколение голодных матерей вынашивает новое поколение детей, получается замкнутый круг.
Аналогичная картина наблюдается в среде, где доминирует страх. Страх также негативно влияет на развитие мозга через гормоны стресса. Под воздействием этих гормонов дети становятся тревожными, страх передается следующему поколению. Кстати, это не наследственная характеристика, а эпигенетическая – надстройка над генетикой. Это означает, что если ребенок растет в неблагоприятных условиях, его ДНК обрастает дополнительными группами химических элементов, и ДНК такого человека начинает работать по-другому. Внешне это похоже на наследственность, но эти надстройки нередко исчезают, если следующее поколение растет уже в благоприятных условиях.
Изменения в ДНК родителей носят перманентный характер, такие люди более подвержены депрессиям. Если обычный человек в ответ на определенные раздражители просто разозлится, люди, выросшие в стрессе и страхе, в ответ на те же раздражители впадают в депрессию. Однако неправильно говорить только о влиянии среды, в которой растет человек. Значение имеет взаимодействие среды и генов конкретного индивида. Некоторые люди могут перенести любые невзгоды, другие – гиперчувствительны. Все определяется генетическим набором.

[…] Тоталитаризм разрушает творческую составляющую. Если постоянно выдумывать что-нибудь новое и одновременно постоянно беспокоиться о том, что тебе за это будет, то творческий потенциал блокируется.

[...] Для человека как биологического вида характерно разнообразие. То же самое мы наблюдаем и в царстве животных. Разнообразие является двигателем эволюции – в процессе эволюции отбираются наиболее подходящие варианты. Разнообразие представлено во многих аспектах, например, половая дифференциация мозга. Эти аспекты закрепляются в период внутриутробного развития. В результате каждый человек по своей сексуальной ориентации оказывается на определенной отметке в пределах шкалы Кинси [The Heterosexual-Homosexual Rating Scale, sometimes referred to as the “Kinsey Scale”], где-то между абсолютным гетеросексуалом и абсолютным гомосексуалом. Это может быть любое место на шкале (середина означает бисексуальность), но место это – фиксированное, изменить его нельзя.

[...] У мальчиков вероятность гомосексуальной ориентации повышается пропорционально числу старших братьев: с каждым новым ребенком мужского пола организм матери производит все больше веществ, противодействующих мужским гормонам плода. Еще одним фактором развития гомосексуализма является стресс беременной, а точнее, гормон стресса кортизол.
Итак, к моменту рождения сексуальная ориентация человека полностью сформирована, и никакое влияние извне («пропаганда») поменять ее не может.

В Нидерландах, в так называемом Библейском поясе, меня приглашали на занятия группы, которая называет себя O Contrario. Это очень религиозные протестанты, геи, которым не удается примирить в себе религиозность и гомосексуализм. Так что даже в Голландии еще не все проблемы решены в этой области.

Что же касается идиотской идеи о том, что если о сексуальной ориентации не говорить, то все дети вырастут гетеросексуальными, то идея эта может принести очень много бед. Подростки будут бояться говорить о своих чувствах, останутся несчастными, возрастет число депрессий и суицидов. В Америке были такие фермы, на которые приглашали подростков и обещали, что за несколько недель превратят их в гетеросексуалов. Единственным результатом такой «терапии» стали самоубийства. [см. South Park, 11Х02] Американская ассоциация врачей-психиатров официально запретила психиатрам принимать участие в подобных программах.

[…] Расцерковление на Западе – явление массовое, интернет позаботится о его дальнейшем распространении.
Была найдена корреляция между интеллектом и религией: чем выше интеллект, тем меньше воцерковленность. Такая же обратная зависимость была найдена между религиозностью и уровнем образования.

[…] Мозг мужчины и женщины отличается даже по размеру. Мозг мужчины больше, но, если посмотреть на обмен веществ, мозг женщины больше работает. Женский мозг другой, он ищет решения проблем другим способом, лучше проявляет себя в других областях. Мужчины фокусируют внимание на чем-то одном, функции мужского мозга закреплены в одном или другом полушарии. В женском мозге больше связей между разными функциями, более сильная связь между правым и левым полушариями. Последнее, наверное, и является основой того, что принято называть женской интуицией – комбинация факторов в принятии решения, доверять кому-то или нет. Мужской мозг больше сфокусирован на исследовании объектов, женский – социального окружения. Если ребенку возрастом в один день предложить на выбор движущийся объект или человеческое лицо, то девочки будут дольше смотреть на лица, а мальчики – на движущиеся объекты.

[…] В некоторых странах постепенно становится возможно жить так, как запрограммирован наш мозг. Это идеальные условия для человека. Ему должны быть предоставлены все возможности, и он сам выберет то, что ему больше всего по душе.
Известно, что женщины охотнее, чем мужчины, выбирают профессии, связанные с заботливым уходом. Но посмотрите: у нас здесь, в Амстердамском медицинском центре, все медбратья – геи, в авиакомпании KLM стюарды – в основном геи. Посмотрите на профессионалов в искусстве: та же картина. На психфаке почти нет мужчин.
Человек находит свое место, то, которое запрограммировано в его мозге, намного раньше. Моя теория заключается в том, что среди людей существует огромное разнообразие, но почти нет свободы воли, мы уже запрограммированы в определенном направлении. И именно потому, что свободы воли у нас нет, нам должна быть предоставлена полная свобода выбора, чтобы мы нашли то занятие, которое нам ближе всего от природы.

источник: Радио Свобода

**
Отрывки из книги «Мы – это наш мозг», via Esquire

Вплоть до недавнего времени медицина считала гомосексуальность болезнью. Только в 1992 г. гомосексуальность была вычеркнута из Международной классификации болезней МКБ-10 (International Classification of Deseases, ICD-10). До этого времени не прекращались напрасные попытки лечить гомосексуальность. Представление о том, что социальное окружение влияет на развитие нашей сексуальной ориентации, приводило к широкомасштабным преследованиям гомосексуалов. Взгляды нацистов, выраженные самим Гитлером, что гомосексуальность столь же заразна, как чума, привели в Германии к невообразимым последствиям: сначала к добровольной, затем к принудительной кастрации и наконец к уничтожению гомосексуалов в концлагерях.

...Ученые, занимающиеся исследованием поведения животных, указывают, что гомосексуальное поведение у животных часто используется для заключения мира между противниками, чтобы получить помощь других в случае возможного нападения. Франс де Вааль назвал обезьян бонобо полностью бисексуальными, то есть чистое 3 по шкале Кинси. Проблемы, возникающие в группе, решаются этими обезьянами преимущественно в рамках сексуального поведения. Франс де Вааль сообщает, что секс между особями одного пола встречается и у других обезьян, например макак, а также у слонов, самцы которых взбираются один на другого, у жирафов, обнимающих друг друга за шею, у лебедей, с их приветственными церемониями, у китов, нежно касающихся друг друга. Де Вааль не обозначает это как гомосексуальность, ибо такое поведение у животных наблюдается только в определенные периоды. Так что здесь речь может идти о бисексуальности.

...Сейчас публикуется множество статей о различиях в человеческом мозге в отношении гендерной идентичности и сексуальной ориентации, без того чтобы это хоть как-нибудь будоражило общество, и научно-популярная пресса проявляет неизменный интерес к этой тематике.

Tuesday, October 13, 2015

Петрановская о нобелевке Светланы Алексиевич/ Petranovskaya on Nobel to Svetlana Alexievich


Мнение бесконечно мной уважаемой Людмилы Петрановской дорогого стоит (источник). Поискать, почитать:

Абсолютно заслуженно.
То, что делает Алексиевич — это то, что должно было быть сделано. Не долгое и нудное описание своего внутреннего мира, бесконечная игра в бисер аллюзиями, метафорами и прочими изысками, которыми уже задолбала «высокая» литература последних лет.
У нее — голоса людей, живых и разных, правда, для которой писатель становится «дверью», или той сказочной дудочкой из тростника, которая поет всему миру о том, что и как было на самом деле. О преступлениях, которые хотели скрыть, о боли, которую пытались не заметить.
Я представляю себе, какой это был труд — пропускать через себя, спрашивать и слушать со всем сочувствием и уважением. Без них бы так — не вышло.
Светлане Александровне — огромное уважение и поздравления.

* * *
UPD; отрывки, источник (октябрь 2015)

Восьмого октября секретарь Нобелевского комитета Шведской академии объявил о присуждении Нобелевской премии по литературе за 2015 год 67-летней белорусской писательнице Светлане Алексиевич. Наградная формулировка оказалась, по обыкновению, витиевато-уклончивой: «За полифоническое творчество — памятник страданию и мужеству в наше время», — но все, кому дано, поняли ее правильно. А именно: лауреатка Нобеля-2015 получила эту самую знаменитую и самую престижную в мире литературную премию за то, про что она пишет; при этом форма остается на заднем плане, а на передний выводится содержание — как и положено в веками устоявшейся традиции российской литературы.
Поскольку Светлана Алексиевич всегда писала и продолжает писать на русском языке, оспаривать ее принадлежность к данной литературе может разве что какой-нибудь не особо душевно уравновешенный человек.

В ее биографии нет ничего особенного, выдающегося или сверхъестественного. Есть десятилетия честного, самоотверженного труда, той работы, которая приносит человеку, ее выполняющему, внутреннее удовлетворение — и от осознания того, что она является его истинным призванием в этой жизни, и от ощущения того, что он умеет ее делать и делает хорошо.

«Зачарованные смертью» (1993) и «Чернобыльская молитва» (1997) не вызвали в обществе того резонанса, на который явно рассчитывала их автор, но они не прошли и совершенно бесследно.

В судьбах всех русскоязычных литераторов — лауреатов Нобелевской премии имеется, по крайней мере, одно сходство, и сходство довольно грустное. 1933 год — Иван Бунин. 1958-й — Борис Пастернак. 1970-й — Александр Солженицын. 1987-й — Иосиф Бродский. Беженцы, отщепенцы, эмигранты…

Существует известное утверждение, гласящее, что всякий писатель всю жизнь пишет одну-единственную книгу — ту самую, которую он призван написать, — просто в каждой следующей его книге появляются новые персонажи — как в новой главе.

Творчество Светланы Алексиевич соответствует данной концепции, пожалуй, в максимально возможной степени. Она действительно всю жизнь пишет одну книгу-эпопею — под собственным названием «Голоса утопии».

Monday, October 12, 2015

фоторепортаж: как умирает русская деревня/ Denis Sinyakov - photos of dying Russian village

Россия была речной цивилизацией. Реки были своеобразными торговыми путями. Вдоль их берегов ставились поселения, организовывались хозяйства. До недавнего еще времени реки занимали свое важное место в транспортной системе России. Множество кораблей ходило по ним, сплавляли лес, доставляли грузы и стройматериалы. Кипела жизнь. Теперь в их водах отражаются деревянные дома умирающих деревень, каменные церкви поселков. А когда опустеет деревня, то рубленные бревенчатые дома исчезнут. Но людей все меньше, и деревень все меньше, и домов все меньше. Все это исчезает, меняется.
Фотограф Денис Синяков проплыл на лодке по российской глуши и снял невероятно красивый репортаж о том, как умирает русская деревня.

Вид на реку Ижму из пустого дома в деревне Одесдино.

Ласточка, напуганная неожиданно пришедшими людьми вылетает из комнаты заброшенного дома в деревне Седтыдин на берегу Вычегды в республике Коми. Сейчас она и ее птенцы единственные хозяева в доме.

Отрывки; источник

Thursday, October 08, 2015

новости нашего городка

Чисто give vent to. В прошлую пятницу не могли заехать домой – район огородила полиция: «киносъемка», ёпт.
Upd: Погугливши, выяснили, что Джек Чан, ёпт, снимал кино.
Домовые власти даже не потрудились предупредить жильцов о «недоступности» автотрассы в связи с созданием киношедевра. Типа, кто ж будет в претензии, м?
Roads around The Boulevard in Downtown Dubai were closed off on Saturday morning while the crew of new Jackie Chan movie Kung Fu Yoga filmed car-chase scenes.

UPD 8 октября: Пёрла в соседний grocery на всех парусах (жарко-жарко, хоть и прячусь в тени зонтика; быстрее!) – и тут на тебе: Обходи, мэм, шутинь-шутинь! Опять, ёпт, Джеки Чан с киношедевром. Дубаи прямо сокровищница мирового кинематографа.

Tuesday, October 06, 2015

Tiziano Terzani (1938-2004): We can talk. But not in a wordy language. In silence.

“This is another relaxing aspect of nature: his huge beauty is there for everyone.
Nobody can think of bringing home a dawn or a sunset.”
Tiziano Terzani (1938-2004)

Tiziano Terzani (14 September 1938 – 28 July 2004) was an Italian journalist and writer, best known for his extensive knowledge of 20th century East Asia and for being one of the very few western reporters to witness both the fall of Saigon to the hands of the Viet Cong and the fall of Phnom Penh at the hands of the Khmer Rouge in the mid-1970s.

Tiziano Terzani was born in Florence to poor working class parents.
He attended the University of Pisa as a law student and studied at the prestigious Collegio Medico-Giuridico of the Scuola Normale Superiore, which today is Sant'Anna School of Advanced Studies.
After graduating, he worked for Olivetti, the office equipment producer.

In 1965 he went on a business trip to Japan. This was his first contact with Asia and his first step towards his decision to change his life radically and explore Asia. During these years he again began writing for l'Astrolabio. He then resigned from Olivetti and moved to Columbia University in order to study Chinese language and culture.

It was 1976 when Tiziano Terzani was warned by the fortuneteller in Hong Kong: "Beware! You run a grave risk of dying in 1993. You mustn't fly that year. Don't fly, not even once."
When 1993 finally arrived, Terzani made the professionally inadvisable choice to avoid aircraft for the entire year, and chose to travel solely by land and sea (sometimes with his wife Angela) - in tow, by ship, car, bus and train - through 11 countries. The result of this abstinence is his wonderful book, Fortune-Teller Told Me: Earthbound Travels in the Far East.

Starting in Bangkok, where he was based as a Far-East correspondent for Der Spiegel magazine, Terzani sets off on a journey that takes him to Burma, Indonesia, Laos, Cambodia, Vietnam, Singapore, Malaysia, China, Mongolia and Russia. It soon becomes apparent that the slower pace of land and sea travel provides him with opportunities that would have otherwise been missed, if he had flown. Amazingly, he still manages to fulfill all his professional commitments.
This book is as much a personal journey, as it is a record of a changing world.
As Terzani observed, “the first step into an unknown world. . . . It turned out to be one of the most extraordinary years I have ever spent: I was marked for death, and instead I was reborn.”
Talking with shamans and soothsayers, Terzani finds the Westernized mind "more limited... a great part of its capacity has been lost. The mind is perhaps the most sophisticated instrument we have, yet we do not give it the attention we give our leg muscles."
Terzani's ease and candor and his care for local politics, religion and everyday life make for a full journey of mind, body and spirit.
Surrounded by the loss of diversity wrought by modernism, Terzani asks if the "missionaries of materialism and economic progress" aren't destroying the continent in order to save it.

In his last book Un altro giro di giostra (One More Ride on the Merry-go-round), in 2001, Terzani deals with his illness, a stomach cancer which eventually led to his death in 2004, but not before he had travelled and searched through countries and civilizations, looking for a cure and for a new vision of life.
An excerpt from his book:

• It seemed to me that the cancer was another good opportunity. I had often said jokingly that my dream was to shut up my journalist's shop, pull down the shutter and hang up a sign saying 'Out for Lunch'. It was as if the cancer was what I had been looking for. [...] Chemotherapy is like bombarding a jungle with napalm and destroying thousands of trees, trying to kill a monkey perched on a palm.

• ...after a while, the goal of my journey was not the cure for my cancer anymore, but for the sickness which affects all of us: mortality... for me this cancer was the blessing, because I had fallen into the routine of life, and cancer saved me.

• Do not ask for perfect healthiness, it would be greedy. Make your sufferance your medicine, and don’t expect to find a flat road in front of you. Without that fire your light would fade away. Use the storm to set yourself free.

• I live here and now, feeling that the universe is amazing, that nothing happens by chance, and life is a never-ending discovery. And I’m particularly lucky, because now more than ever, every day is like another ride on a merry-go-round.
- Un altro giro di giostra (with deepest gratitude to my friend Sonia - E.K.)


Terzani spent the early 2000s (decade) in confinement on the mountainous Himalayas region, in a small hut that he rented in order to meditate and work on his books. He only seldom visited his family in Italy, but had to desist from his isolation when his sickness advanced too much.
He returned to Italy, spending the last months of his life with his wife and grown son in Orsigna, a little village in the Apennine Mountains in the province of Pistoia that he considered "his true, last love".


Terzani died on 28 July 2004, aged 66. His last memories are recorded in an interview for Italian television entitled "Anam", an Indian word that literally means "the one with no name", an appellative he gained during an experience in an ashram in India.

sources: 1, 2, 3

see also: The escape artist

* * *
Tiziano Terzani – quotes collection

Every place is a goldmine. You have only to give yourself time, sit in a teahouse watching the passers-by, stand in a corner of the market, go for a haircut. You pick up a thread – a word, a meeting, a friend of a friend of someone you have just met – and soon the most insipid, most insignificant place becomes a mirror of the world, a window on life, a theatre of humanity.
― Tiziano Terzani, A Fortune-Teller Told Me: Earthbound Travels in the Far East

Only if we manage to see the universe as a single entity, in which every part reflects the whole and whose great beauty lies precisely in its variety, will we be able to understand exactly who and where we are.
― Letters against the war: Letter from Orsigna

Great material progress has not been matched by great spiritual progress. Quite the opposite. Indeed, from this point of view perhaps man has never been so poor as since he became so rich.
― Letters against the war: Letter from the Himalayas

Ah yes, the facts. I've spent my whole life running after them, convinced that if I found demonstrable, incontrovertible facts I would also find some kind of truth. Now aged sixty-three, faced with this war which has only just begun and with an unsettling premonition of what is soon to follow, I'm beginning to think the facts are just a front and that the truth they mask is at best like a Russian doll: as soon as you open it up you find a smaller one inside, then another which is even smaller, then another and another, till finally all you are left with is something the size of a grain.
― Letters against the war: Letter from Quetta

"I am an explorer and I go to explore. In Florence what is there left to explore? They had already done everything 300 years ago and now they've shut the lid on it. Without curiosity, they don't have anything. And so I escaped like a thief."

"I always had great sympathies for revolution. I was in favour of the Vietnamese revolution, the Chinese revolution — all revolutions interest me. And now I realise; all the external revolutions have changed nothing, have only created more violence, more death, more tears. So there is only one possible revolution, the spiritual one, that each person has to learn by himself, but probably, all together, can change the fate of mankind."

"Shopping, shopping, shopping. In rich countries it has become a way of life, in poor ones a way of surviving. Is there not perhaps something profoundly wrong in all this? And is it not understandable that some of the young ... are trying, with their autarchy, their turbans and their women in black, to have nothing to do with it?"
― A Fortune-Teller Told Me

"In India with every gesture there is another world. India may be the last Asian civilisation where the possibility remains to oppose western materialism."

“And remember, I'll be there. I'll be up in the air. So sometimes, if you want to talk to me, put yourself in a corner, close your eyes and look for me. We can talk. But not in a wordy language. In silence”.
Tiziano Terzani (1938-2004)

***
Тициано Терцани родился во Флоренции в 1938 году в бедной рабочей семье.
Став юристом, он без труда получил работу в фирме «Оливетти», крупнейшем производителе офисной техники в Италии.
В 1965 году Терцани отправили в командировку в Японию — эта поездка стала первым знакомством с Азией и перевернула его жизнь.
В 1969 году он уволился из «Оливетти» и поступил в Колумбийский университет – изучать китайский язык.
Он предложил свое сотрудничество итальянским ежедневным газетам «Коррьере делла сера», «Репубблика» и немецкому журналу «Шпигель». В 1971 году Терцани отправился работать в Сингапур, освещая азиатские новости. Вместе с ним переехали его жена Анжела (Angela Staude, уроженка Германии, поженились в 1961 году), старший сын Фолько (Fulco, род. в 1969 году) и дочь Саския (Saskia, род. в 1971).
Терцани молниеносно обрел популярность, стал одним из самых известных и авторитетных журналистов международного уровня.
Его первая книга Pelle di leopardo («Кожа леопарда», 1973 год) повествует о последних годах войны во Вьетнаме.
Книга Un indovino mi disse («Гадалка мне сказала»; A Fortune-Teller Told Me, 2001) — увлекательный рассказ о путешествиях по азиатским странам.
Дело в том, что в 1976 году Терцани (ради развлечения и из любопытства) обратился в Гонконге к прорицателю, который, к удивлению журналиста, предупредил его: «Будь осторожен! В 1993 году ты можешь умереть. Ни в коем случае не летай самолетами в этом году». 17 лет спустя Терцани не забыл о пророчестве. В 1993 году он путешествовал исключительно по воде и суше, объехав 11 стран. Результатом этих поездок и стала книга «Гадалка мне сказала».

Терцани был человеком, что называется, международного масштаба. Он жил в Пекине, Токио, Сингапуре, Гонконге, Бангкоке, а также в Дели — городе, который стал для журналиста вторым домом. Его пребывание в Пекине закончилось арестом и высылкой из страны за подрывную деятельность — «контрреволюционные действия». Основываясь на этом опыте, он написал La porta proibita («Запретная дверь») — критическую книгу о постмаоистском Китае.
В 1997 годуТерцани был награжден премией имени Луиджи Бардзини за репортерскую деятельность.
После печальных событий 11 сентября 2001 года он написал еще одну книгу — Lettere contro la guerra («Письма против войны») — ответ возросшей волне антиисламских настроений.

В своей последней книге «Еще один круг на карусели» (2004) итальянский писатель, философ, журналист, путешественник Тициано Терцани пишет о финальной битве своей жизни, о сражении со смертельной болезнью (рак желудка) и одновременно о поисках истины. Это рассказ человека, научившегося жить в гармонии с миром и с собой. Терцани учит слышать себя, все и вся вокруг себя, а также преподносит читателю бесценный подарок — найденную им формулу бессмертия.

источник: Еще один круг на карусели. Тициано Терциани

* * *
Что за необыкновенный человек!
Так думал я, перечитывая снова и снова книгу Тициано Терциани «Гадалка мне сказала».
Так говорили все мои друзья, которым я советовал прочесть эту книгу.
Это был поистине необычайный человек. В его книгах поражает то, что автор затеняет, затмевает собою текст; здесь сосредоточены уникальная проницательность, восприимчивость, чуткость.

Родившийся в более чем скромной семье, Терциани умер, имея репутацию самого прославленного международного корреспондента.
Среди близких друзей Тициано Терциани был знаменит своим густым басом, элегантными одеждами и могучей харизмой.
Он был тонким ценителем и знатоком музыки и антиквариата; его дом на Флорентийских холмах заполняли сокровища, привезенные им из путешествий: бронзовые будды, тысячи книг.
Но, несмотря на всю свою утонченность и эстетизм, Терциани был человеком безграничной скромности и простоты.

В 1976 году гадалка предсказала Терциани: если будешь путешествовать самолетом в 1993 году, погибнешь. Он решил воспользоваться случаем и провел целый год, разъезжая по всей Азии, но не покидая поверхности земли. Писатель говорил, что поначалу пророчество гадалки было лишь оправданием для этих наземных поездок. Однако по странному совпадению, в марте 1993 года вертолет ООН разбился на территории Камбоджи. Одним из пассажиров был журналист, занявший место Терциани.

Терциани бегло говорил на пяти языках, включая севернокитайский (Mandarin Chinese).

Книга «Гадалка мне сказала» стала бестселлером в нескольких странах. Её автор получил долгожданную финансовую независимость. Казалось, сказочная жизнь продолжается.
Но в 1997 году, после длительных проблем со здоровьем, Тициано Терциани было объявлено, что у него рак желудка, и, возможно, жить ему осталось несколько месяцев.

Его последняя книга «Еще один круг на карусели» – рассказ писателя о борьбе с болезнью, которую он исследует с тем же любопытством и открытостью, с каким отнесся к предсказанию гадалки. Попробовав традиционные методы лечения в нью-йоркской клинике, Терциани обратился к нетрадиционным целительным техникам: аюрведа, рейки, медитация, голодание, молитва. Ему удалось опровергнуть прогнозы врачей, прожив после страшного диагноза не полгода, но более пяти лет. Однако полного исцеления Терциани добиться не удалось. Когда в нью-йорской клинике ему сказали: без новых сеансов химиотерапии надежды нет, писатель отказался от дальнейшего лечения.
Вместо этого он отправился в хижину, которую арендовал в Гималайских горах, чтобы подготовиться к неизбежному. На дверях была табличка, гласившая: «Никаких посетителей. Никаких исключений».

В конце жизни Тициано Терциани сделался кем-то вроде гуру; носил свободные белые одежды, отрастил бороду, занимался медитацией.

Последние дни он провел в родной Флоренции, которую покинул много лет назад. Он вернулся с почетом: незадолго до смерти писателю вручили высочайшую награду – ключи от города.
источник; перевод - автор блога

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...