Thursday, June 23, 2011

Художник Борис Петрович Свешников (1927-1998)/ Artist Boris Sveshnikov

Мы сами созданы
из сновидений, 
и нашу маленькую жизнь
сон окружает...
Шекспир

Борис Петрович Свешников - русский художник, представитель «неофициального искусства», известный прежде всего своей «лагерной сюитой» (или «Гулаг-артом»).

Родился в Москве 1 февраля 1927 года.
В 1946 году, во время учебы в Институте прикладного и декоративного искусства, 19-летний Борис был арестован по обвинению в «антисоветской пропаганде» (из следственного дела: «Художники у нас рисуют не то, что хотят, а то, что им скажут»).
Юный художник провел год в тюрьме.

Затем он был направлен в Ухтижемлаг (республика Коми), где провел около двух с половиной лет. Позже художника перевели в инвалидный лагерь Ветлосян, где Свешников стал работать ночным сторожем. Здесь и началась «лагерная сюита».
В 1954 году, отбыв 8-летний срок, Свешников был освобожден, в 1956 - реабилитирован.

В 1954–1957 годах жил в Тарусе, затем обосновался в столице.

Плодотворно работал для Гослитиздата, создав множество иллюстраций к произведениям Гёте, Гофмана, Андерсена, братьев Гримм, Метерлинка, К.Паустовского и других авторов (расцвет книжно-оформительского творчества Свешникова приходится на 1960-е годы), – здесь четко обозначился его дар романтика-символиста, мастера изысканной исторической стилизации.

(Б. Свешников. Таруса. 1954)

Главным его произведением явился огромный цикл лагерных рисунков (в его излюбленной технике перового рисунка тушью). Тонким, каллиграфически-точным штрихом написаны снежные поля или мрачные залы, где маячат мелкие фигурки заключенных и стражников. Это некая потусторонняя «гофманиада», пребывающая в вечном магическом трансе и в то же время – в вечной мечте о недосягаемой свободе, воплощенной в безбрежных зимних просторах. К этой сюите, созданной в основном в 1950–1960-е годы, позднее прибавился графический цикл Альбом для рисования, еще более фантастико-гротескный и в меньшей степени связанный с гулаговскими реалиями.

«Гулаг-арт» Свешникова (образцы его были впервые опубликованы в изданном М. М. Шемякиным альманахе «Аполлон», 1977) произвел сенсацию на одноименных выставках «творчества в лагерях и ссылках», которые проводило с 1990 общество «Мемориал».

Умер Борис Свешников в Москве 6 октября 1998 года.

Его работы хранятся в Музее современного русского искусства в Джерси-сити и Музее Циммерли университета Рутгерса (США), а также в собрании общества «Мемориал» и других коллекциях.
источник; источник

**
Борис Свешников. Лагерные рисунки
Фрагменты из предисловия Игоря Голомштока

9 февраля 1946 года из дома своих родителей в Москве вышел 19-летний студент художественного училища Борис Свешников. Целью его прогулки было купить керосин в соcедней лавочке, и в руках он держал бидон. Домой он вернулся через десять лет.

Борис Петрович Свешников был арестован за участие в террористической группе, готовящей покушение на Сталина. Одним из участников этой сфабрикованной КГБ группы был художник Лев Кропивницкий, вместе с которым Свешников учился. С другими "заговорщиками" ему, кажется, так и не удалось свести знакомство. Но следователя по его делу такие мелочи не смущали.
- Да, - соглашался он в конце следствия с доводами обвиняемого, - никого из этих террористов Свешников не знал, поэтому он и получил всего восемь лет лагерей. А вот если бы знал...
Такова была полицейская логика сталинских времен.

...Для Свешникова, как для очень немногих (для В. Шаламова, А. Солженицына, позже для А. Синявского) лагерь стал точкой отсчета в дальнейшей творческой судьбе. Его рисунки, созданные в лагере, представляют собой уникальный случай во всей истории мирового искусства. Необычна ситуация их создания, беспрецедентна воплощенная в них реальность, почти невероятными выглядят сейчас обстоятельства того, как они сохранились, вышли на волю и попали в этот альбом, пролежав - большинство из них - полвека в папке художника. Сделанные пером и тушью (реже кистью) на стандартных листках, вырванных из альбомчиков для рисования, они воссоздают особый, "фантастический" мир, где брутальные реалии лагерной жизни соседствуют с куртуазностью галантных сцен, где убогая природа северной лесотундры разливается космическим ландшафтом вечности, где зло становится банальностью, кошмар оборачивается бытом, фантазия - реальностью, а сквозь призрачную оболочку настоящего просвечивают толщи ушедших времен.

Еще один лагерник - Андрей Синявский (Абрам Терц) - попавший в лагерное ведомство через двенадцать лет после того, как Свешников вышел на волю - в ссылку, дал этим рисункам определение "Белый эпос" [см. текст ниже].

Тюрьма, этап, лагерь

В тюрьме Свешников провел ровно год. Бесконечные ночные допросы, поездки с Лубянки в Лефортово и обратно, запрещение спать днем, тюремная баланда, переполненные камеры - все это неизбежно ставило заключенного на грань физического и нервного истощения. Наконец приговор ОСО (Особого совещания): лагеря строгого режима.

...Путь от Москвы до Ухтижемлага - по этапу от одной пересыльной тюрьмы в другую - длился более месяца. В набитых до отказа столыпинских вагонах сталкивались люди самых разных судеб и характеров: офицеры армии Власова и советские военнопленные, бандиты и члены запрещенных религиозных сект, уголовники и политические - в большинстве своем такие же "террористы", как и сам Свешников. Как олицетворение всего этого абсурда запомнился ему сосед по вагону, венгерский коммунист Радо: вызванный в Москву на какое-то партийное совещание и сразу же арестованный, он теперь совершенно не понимал, где он, кто он и что с ним происходит. Но были и встречи, во многом определившие лагерную судьбу художника.

И теперь вся эта разношерстная толпа заключенных направлялась к месту назначения. Равнинный пейзаж средней полосы сменялся тайгой, потом пошли пологие холмы, болота, реки, сейчас замерзшие, но широко разливающиеся весной, - суровые пейзажи лесотундры крайней северо-восточной части Европейской России, где раскинулась разветвленная сеть лагерей, объединенных в систему Ухтижемлага - одного из многих островков на карте Архипелага ГУЛАГ. Здесь, на 15-м лагпункте, Свешников провел около двух с половиной лет.

Заключенные прокладывали газопровод и рубили лес. Земляные работы и лесоповал - по десять-двенадцать часов в сутки, зимой при сорокаградусном морозе, летом в тучах ядовитой мошкары - самый тяжелый лагерный труд, за исключением разве что работы в угольных шахтах и на урановых рудниках. В этих условиях человека могли спасти от гибели лишь два фактора: молодой организм и случай. Свешникову помог сохраниться и еще один фактор - дар, данный ему от природы: в лагере он продолжал рисовать. Его "подельник" Лев Кропивницкий вспоминает о тех временах: "Целый год, пока нас не разъединили, мы работали в одной бригаде от темна до темна в Ухтинской тайге, а придя после работы в убогий барак, Боря садился у тусклой коптилки и покрывал куски желтой оберточной бумаги удивительными сценами своих фантастических видений".

Что было на этих рисунках? (Сам Свешников лишь смутно помнил этот "период своего творчества".) Очевидно, то же, что и на последующих, воспроизведенных в этом альбоме. "Мы сами созданы из сновидений, и нашу маленькую жизнь сон окружает" - эти слова Шекспира, поставленные самим художником эпиграфом к своим лагерным рисункам, были для него путеводной звездой. От реального лагеря он уходил в мир лагерных снов, черпая в нем силы для выживания. Можно смело сказать (и это относится ко всему периоду его лагерного существования), что если бы Свешников не рисовал, он бы не выжил.

Молодость помогла ему продержаться около двух лет, но это был предел даже для самого здорового организма. К концу этого срока от крайнего истощения он уже не мог ходить и был списан в качестве "отхода производства" в лагерную больницу вместе с другими "доходягами", обреченными на умирание. Но тут в его судьбу вмешался случай, который вывел родных Свешникова, искавших пути, чтобы облегчить участь Бориса, на нужного человека - знакомого друзей семьи.

Николай Николаевич Тихонович, геолог по профессии и лагерник с 1937 года, руководил в свое время геологическими работами в системе Ухтижемлага и после освобождения сохранил здесь какие-то профессиональные связи. Во всяком случае, влияния его хватило, чтобы вытащить Свешникова из больничного царства теней: где-то осенью 1948 года он был переведен в инвалидный лагерь Ветлосян и назначен на работу ночным сторожем при деревообрабатывающем заводе. Здесь он оставался до конца срока, и здесь же протекало его лагерное творчество.

В каморке ночного сторожа, тайно, по ночам Свешников начал рисовать и писать картины. В его письмах к родным лейтмотивом проходит просьба прислать кисточки, краски, бумагу, а также репродукции работ Босха, Грюневальда, Гойи, Гейнсборо, Моне... К тому же неподалеку находилась лагерная живописная мастерская, где трое заключенных обслуживали эстетические потребности лагеря - писали лозунги, плакаты, портреты вождей и делали на потребу начальства копии с картин передвижников и сталинских лауреатов. Сам Свешников не был допущен в эту творческую элиту, но иногда мог пользоваться некоторыми художественными материалами. Конечно, все это добывалось с большим трудом, нерегулярно, в минимальных количествах, и режим экономии материала сказался и на его поздних работах, сделанных уже на воле: очень тонкий красочный слой и ограниченная цветовая гамма в картинах и - чаще всего - обычный альбомный формат рисунков. Иногда к нему приходили "клиенты", и на маленьких клочках бумаги он рисовал их портреты - заключенные потом посылали их в письмах к родным вместо фотокарточек.

"Это было абсолютно свободное творчество, - вспоминал Свешников про лагерные годы, - я получал свою пайку хлеба и писал что хотел. Никто не руководил мной. Никто не проявлял ко мне никакого интереса".

Свободное творчество в условиях сталинского лагеря - это звучит сейчас как сарказм, кaк дурной парадокс. Однако в этом выражала себя логика абсурда той эпохи. Лагерное начальство (в отличие от начальства на воле) мало интересовалось внутренним миром своих подопечных. На них смотрели как на смертников, и неважно, умрут ли они здесь, в лагере, или (что менее вероятно) выйдут на волю и, сломленные, будут доживать свои дни в вечном страхе перед карающей дланью тоталитарного государства, - их мысли, идеи, замыслы умрут вместе с ними. И сам Свешников смотрел на плод трудов своих как на незаконнорожденное дитя, нигде не прописанное, не имеющее никаких прав на существование. Он рисовал просто потому, что не мог не рисовать, как не мог не дышать или не думать. В этом смысле это было чистое творчество, свободное от контроля как внешнего, так и внутреннего, без всяких примесей амбиций, честолюбия, материальных интересов и прагматических расчетов (что редко встречается на воле). И Свешников был убежден, что его рисункам и картинам никогда не вырваться за колючую проволоку, даже если самому ему посчастливится выйти на свободу. Так бы оно и было, если бы опять не случай, на этот раз в лице человека, с которым Свешников познакомился в одной из пересыльных тюрем на пути в Ухтижемлаг.

Людвигу Яновичу Сея было тогда за шестьдесят. Когда-то он занимал пост министра иностранных дел Латвии, а перед войной был латвийским послом в Лондоне. Когда немцы оккупировали Латвию, он пробрался на родину, чтобы вывезти семью, но та уже успела эмигрировать в США. Всю войну он провел в немецкой тюрьме, а после войны автоматически переселился в советскую, был обвинен в шпионаже и осужден на пять лет лагерей. Где-то в 1949 году его срок закончился, но он добровольно остался в лагере, потому что, как многие тогда, хорошо понимал: на воле его почти неизбежно ждет новый арест. Л. Я. Сея работал на заводском складе и жил среди заключенных. Одним из немногих его преимуществ было право выходить за лагерную зону. Человек широкой европейской культуры, он, очевидно, понимал: то, что делает Свешников, представляет уникальный художественный и исторический интерес. Отправляясь за зону, он забирал у художника новую партию рисунков и картин и, пользуясь оказиями, пересылал их в Москву. Особых препятствий тут преодолевать не приходилось: начальство мало интересовали такие вещи - случай был беспрецедентен и не предусмотрен инструкциями.
источник
**
Андрей Синявский.
Белый Эпос.
О лагерных рисунках Бориса Свешникова

Памяти Н. Кишинева...

Было темно, и до подъема оставалось минут сорок, когда мы все, как по команде, проснулись и больше уже не могли уснуть, сколько не ворочались, и лежа грелись и прислушивались ко всему, что делается в секции и дальше, если возможно, - по всей зоне. Было темно, но никто не спал, и только это, собственно, было нам в новость, что никто не спит, но всякий, затая дыхание, слушает, как не спят другие, и теряется в странности нашего пробуждения. Мы судили об этом по воцарившейся тишине и по легкому чувству присутствия какой-то тревоги в воздухе, хотя, говоря по правде, опасностью и не пахло, и это вселяло скорее тень надежды на перемены к лучшему. Как если бы кто-то умер в секции сегодня ночью и его легкий конец судил нам избавление, пускай в тот год никто из порядочных, из основательных ребят об амнистии не гадал и не думал. А все же какая-то щель прорезалась в этот момент, что-то вспомнилось или померещилось каждому, и сами мы потом много над этим смеялись. Может, во сне, всем одновременно, пригрезилась, завладев сердцем, одинаковая фантазия, и не желая ни прогонять, ни разглашать сновидение, мы лежали и нежились на наших железных койках, пока не настало время идти за кипятком...

Они ворвались в барак, топая ногами, как кони, и не успело еще заговорить радио, как Ванька Баландин, по прозвищу «Баланда», сделал объявление: - А знаете, братцы, - сказал он, ставя с грохотом полный бачок на лавку, - в зоне-то снег! Снег - выпал - ночью - в зоне!..

Со снега в зоне - начинается Свешников. До снега - лагерь, тюрьма, биография, а со снегом - весь свет.
Рисунки Бориса Свешникова были сделаны в лагере, давно, еще при Сталине, где Свешников просидел около десяти лет.

По рассказам, ему посчастливилось: одно время он работал ночным сторожем, и ночами рисовал. А что в итоге? - Почти ничего: белое поле. Белое поле - и нечего (наконец-то) на нем начертить, написать. Белое поле, возьми нас, убей, но так и останься на веки вечные - белым полем, бумагой. Чтобы никто не прочел, не наследил...

Похожее чувство по временам испытывает писатель. Когда он черным пером выводит точные буквы по чистой, еще не тронутой странице. Невольно хочется, чтобы бумага - белым полем, покровом - довлела над текстом. Жалеешь, стыдишься, что так много написал. Не лучше ли оставить после себя - чистый лист? Может быть, только с краешка, для разъяснения обстановки, приписать несколько слов. Остальное, самое главное, скажет бумага, пейзаж.

У рисунков Свешникова обратимый смысл. Кто не знает, что это про лагерь и в лагере нарисовано, так и не догадается. Пускай. Пусть так и будет. Пусть останется - неузнанным. Это лучше: искусство. Знающий (я чуть было не сказал - посвященный), присмотревшись, различит кое-где частокол, помойку, бараки, тюрьму: кто-то уже повесился, а кто-то просто сидит и ждет своего срока. Этих локальных (лагерных) ассоциаций до странности мало. Не зарисовки с натуры, а сновидения вечности, скользящие по стеклу природы или истории. Маленький лагерь, маленький этап. А мир громаден и беззащитен.

Рисунки Свешникова, воспроизведенные в уменьшенном виде, много теряют. Но теряют больше, мне кажется, в размерах белого поля, чем в слабых, все еще вьющихся, карликовых деревцах, в потеках по стене, в узорной вышивке грязи, оттеняющих это же белое и недостаточное пространство бумаги. Можно, взяв увеличительное стекло, рассмотреть и вышивки, и завитки: да, лагерь. Точнее сказать, лагерь дал Свешникову не так свои конкретные приметы, как взгляд на вещи, на человека вообще. Свешников повествует в своих рисунках не об узком своем, специальном опыте, но о человеческой истории многих веков и народов, о мире, раскинувшемся по ту и по эту сторону зоны - по всем измерениям листа. Лагерь - курятник, бабушкина избушка на курьих ножках, по сравнению с этим вольным, широким застенком. Влачатся дроги. Везут, одры. Какая разница - что и куда? Трупы, муку? Кого гонят - этап? И все-то суетятся милые муравьи, мельтешат, таща туда и сюда жизненную кладь, умирая на подворьях, в карцере, гуртом и в розницу, спотыкаясь, танцуя, предаваясь любовным утехам, - все одно перед лицом неба, смерти и снега и обретенным там, в лагере, грустным чувством свободы и светлого одиночества, которое, может быть, только и нужно художнику. Милые, несчастные, запутанные люди!
Говорят, если смотреть с большой высоты, самые страшные грехи внушают жалость. Ну один убил другого, другой украл. Третий повесился. Четвертые совокупляются. Бедные, бедные.

Свешников удивительно графичен. Это нелепо сказано «графичен», применительно к графике. А какой и быть ей еще, ежели не графичной. Однако я употребляю это слово в более переносном и метафизическом, смысле. Графичность в смысле означенности, очерченности, почерка самой природы. Как темным штрихом ложится камень на землю, как травка курчавится. Курчавость травки и есть графичность. Также курчавость деревьев, земных горизонтов, холмов, неба. Графичность - как признак жизни, как первое ее проявление. Что-то еще шевелится, продирается, карябается там - на снегу, из-под снега.
Занесем в список: графичность.
Какие-то карлики с оторванными конечностями все еще ползают по общей камере. Значит, еще дышат, еще живы, падлы? - Графичность.
Кто-то умер, умирает, но еще шевелится - графика!
Завитки движений, роста, угасания, самоудавливания, мыслей, безумных мыслей - чем это передашь, если нет под руками графики?

Когда бы кто-то умел писать стихами и прозой - вдоль и поперек, так, чтобы всякая буква билась и трепетала, извиваясь покаянной, стелящейся по странице змеей, либо взрываясь бабочкой, согнанной со цветка, тогда., быть может, мы бы и обошлись... А иначе - как, если уже иероглиф «жизнь» в русском написании змеист и, значит, графичен?!..

Вдобавок графика - не хуже живописи - удерживает в себе, аккумулирует время. То, что нарисовано, - длительно существует, неизбывно, бессрочно. И дроги, влекомые двумя одрами, так и будут вечно ползти, набираясь силы и длительности. Это не заледеневший «момент», вырванный из временного потока и приколотый художником «к месту», а сама нарастающая протяженность бытия, позволяющая картине, рисунку впитывать годы и годы, которые истекли со времени их начертания до той минуты, когда, войдя, мы смотрим на эти образы. И мы уйдем и уедем, а они останутся, обратясь в запасники времени, какими так отрадны музеи - не прошедшего, исчезнувшего, а вообще всего времени, длящегося до наших времен и дальше и собранного здесь, на диете, в одной картине.

Должно быть, зная за искусством это странное и благодатное свойство - захватывать и накапливать время, Свешников в лагерных работах свел воедино (какая разница, если река не прерывается?) старину с нынешним часом, русскую вахту и каторгу с новшествами Калло, Ватто, Брейгеля, Дюрера, Гойи, создав в итоге длиннейшую по временной окружности серию.

Положенные на партитуру истории, на аллюзии мирового искусства, его рисунки растягиваются, а графика - в силу отпущенных ей от природы способностей - всё равняет. Белым полем. Темным штрихом. Равенство - это, знаете, в самом характере графики.

Когда это было, нарисованное здесь? - триста, четыреста, лет назад или сейчас? И тогда, и сейчас. Было и будет. И от этой, недоступной нашему осязанию давности - люди, действующие на изображениях Свешникова, уже не люди, а духи людей, так же как духи местности, духи ландшафтов, пространства, в переводе на бумажное поле, ставшего вместилищем времени.

Это рассказ обо всем на свете и ни о нем в частности.
Существа, живущие на рисунках, снятся сами себе. В который раз снятся.

Эти заметки о Свешникове я хочу закончить наброском одного давнего замысла, так и не осуществленного. Нет, не о лагере. Ни о чем. Мне всегда хотелось написать роман ни о чем.
Сесть бы за письменный стол и с места в карьер поехать, куда глаза глядят, куда Макар телят не гонял, на все четыре стороны. Писать о том, что вот, как это ни дико, ни удивительно, сижу и пишу, никого не трогая, ни о чем не помышляя, не спрашивая, встряхиваясь на ухабах слишком длинного, затянувшегося не в меру периода, просыпаясь и вновь засыпая над чистой страницей, которая, между тем, не спеша, заполняется реденьким текстом с лохматыми тенями встречных мужиков, бредущих, не замечая меня, в ушанках и полушубках, но проселочной дороге, под вечереющим небом, укрыв, как младенцев, за пазухой, новенькие, ледяные поллитры. По бумаге, готовой разъехаться снежным лесом, темным нолем, посреди которого, ни с того ни с сего, вдруг возьмет и рассыплется город, в замороженных киосках, в автобусах, с кооперативными квартирами, с чахоточными, иссякающими в зубовной пляске огнями, или - то снова, быть может, знакомые запретка и проволока, заточенные до свинцового блеска черные колья острога, а там опять узкоколейка, проселок, полосатая рука шлагбаума, и за шлагбаумом опять потянулись ровные поля и леса, пыхнет паровичок, и снова полосатые леса и поля...
Нет, всего лишь текст. Книга, не имеющая ни фабулы, ни названия, ни даже, если всмотреться - героев, без формы, вне содержания, - попробуй пройти пешком по этой рыхлой равнине и где-нибудь на полустанке, иззябнув, сесть в поезд и тронуться снова, ничего не видя, не помня, уставившись холодным лбом в холодную мглу за окошком, прослушивая, с холодом в сердце, перестукиванье колес:
- Не доедем - не доедем - не доедем - не доедем - не дое... Выбьемся - выбьемся - выбьемся - выбьемся - вы... Смерти подобна - смерти подобна - смерти подобна - наша - наша - наша - наша - наша - наша - душа... Свобода - свобода - свобода - свобода - свобода народа - без рода - без род... Пш-ш-ш...

Пар выпускают. Приехали. Остановка. А поезд уже пошел и пошел.

Париж
1976

***
Акварели Бориса Свешникова

«То, что я написал дома, я написал для себя… Все мои работы посвящены могиле».
(Борис Свешников)

***
(Б. Свешников. Мертвый город. 1961)

«Весь пафос моей живописно-графической деятельности в том, что я ухожу в плоскость бумаги, холста и живу там. И только в процессе органично-эволюционном (временном) открываются мысли и чувства, не бывшие до этого.
(Б. Свешников. Немое забытье. 1987)

С детских лет рисование было моей жизненной необходимостью как способ самосознания. Быть или не быть - вот кардинальный вопрос бытия.
С приближением старости, с потерей беспечного энтузиазма юности, окружающая мгла жизни становится беспросветной.
И тем настоятельнее потребность уйти в мир своей фантазии.


(слева - Б. Свешников. День прошел. 1997; справа - "Ночной пейзаж", год неизвестен)

Мои природные данные Анахорета получили свое подтверждение (на заре туманной юности). В 1946 году в следственных изоляторах лубянско-лефортовских тюрем и затем с 1949 по 1954 год, когда работал ночным сторожем в лагере "Ветлосян" Ухтижмлага. Тогда я был совершенно один и ночами рисовал.

Могу подтвердить свою благодарность судьбе, что с ранних лет своей жизни испытывал постоянные страдания и близость смерти, ибо это начало и конец всего сущего».

Борис Свешников
источник

**
про Свешникова у Гениса

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...